быть, мне удастся обратить того, кто явился ко мне моим яростным противником. Иди с миром, мой друг!
Я до сих пор нахожусь под впечатлением, которое произвело на меня посещение этого несчастного. Меня приводило в ужас его методичное безумие, в котором он видел счастье своей жизни, и в то же время изумлял его глубокий поэтический талант, трогало до глубины души все его существо, проникнутое чистейшим духом кротости и спокойной самоотверженности. Глядя на него, я вспоминал горькие слова Офелии: 'Какой благородный дух разрушен! Взгляд вельможи, речь ученого, рука воина, цвет и надежда государства, зерцало нравственности, чудо образования, дивный предмет для наблюдателя - все, все погибло! Благородный ум звучит фальшиво, как надтреснутый колокол, чудные черты цветущей юности искажены бредом!..' Но все-таки не дерзаю я обвинять Вышнюю волю, которая, доведя несчастного до такого состояния, может быть, спасла его этим в жизни от какой-нибудь грозной подводной скалы и ввела в тихую спокойную гавань. Чем чаще посещал я после того моего анахорета, тем сердечнее к нему привязывался. Всегда находил я его одинаково ласковым, словоохотливым и уже ни разу не приходила мне более мысль стать психиатром. Достойно удивления, с каким умом, с какой проницательностью рассуждал мой отшельник о жизни во всевозможных ее проявлениях, в особенности же о событиях исторических, смысл которых он постигал совершенно с иной точки зрения, чем общеустановившиеся взгляды. Если иногда, несмотря на все остроумие и оригинальность его речей, я решался ему возражать, говоря, что взгляд его не подтверждается ни одним историческим сочинением, он отвечал с добродушной улыбкой, что ни один историк в мире не может знать это лучше него, слышавшего повествования о событиях от самих участвовавших в них действующих лиц, которые его посещали.
Скоро я должен был оставить Б*** и возвратился туда лишь через три года. Поздней осенью, в середине ноября, а именно четырнадцатого числа, если я не ошибаюсь, поспешил я к моему анахорету. Издалека услыхал я звон маленького колокола, висевшего над его хижиной, и внезапно почувствовал неожиданный страх, точно от плохого предчувствия. Я вошел в хижину. Серапион лежал на своем плетеном одре, со сложенными на груди руками. Я думал, что он спит, но, подойдя ближе, ясно увидал, что он умер!..
- И ты похоронил его с помощью двух львов! - перебил своего друга Оттмар.
- Как так? - воскликнул изумленный Киприан.
- Да могло ли быть иначе? - отвечал Оттмар. - Приближаясь к хижине Серапиона, ты, конечно, встретил в лесу какое-нибудь удивительное чудовище, с которым вступил в разговор; лесная лань принесла тебе плащ блаженного Афанасия, чтобы завернуть в него Серапионов труп! Но довольно! Теперь я понимаю, почему с некоторого времени ты бредишь монастырями, монахами, пустынниками и святыми! Я заметил это уже в твоем последнем письме, написанном таким мистическим языком, что я невольно над этим задумался. Если я не ошибаюсь, то ты сочинял тогда какую-то удивительную книгу, основанную на глубочайшем католическом мистицизме и содержавшую столько чепухи и чертовщины, что скромные и пугливые люди стали бы от тебя открещиваться. Вероятно, ты был тогда начинен глубочайшим серапионизмом.
- Ты прав, - отвечал Киприан, - и я был бы очень рад не выпускать этой фантастической книги в свет, хотя девиз дьявола и стоял на ней, как предостерегающий от него знак. Очень вероятно, что меня побудило к тому мое знакомство с анахоретом. Мне действительно следовало бы его избегать, но ведь и ты, Оттмар, и вы все знаете мою страсть к сближению с сумасшедшими. Мне всегда казалось, что в тех случаях, когда природа уклоняется от правильного хода, мы легче можем проникнуть в ее страшные тайны, и я нередко замечал, что несмотря на ужас, который овладевал мною иной раз при таком занятии, я выносил из него взгляды и выводы, ободрявшие и побуждавшие мой дух к высшей деятельности. Может быть, что основательные, разумные люди почитают такое состояние приступом опасной болезни, но что за нужда, если признаваемый за больного чувствует себя крепким и здоровым.
- О, что до тебя, мой любезный Киприан, - начал Теодор, - то ты, конечно, совершенно здоров, что доказывает твое крепкое сложение, которому можно позавидовать. Ты говоришь о страшных тайнах природы, а я прибавлю, что избави нас Бог проникать в них взглядом, который может привести к помрачению рассудка. Никто не станет спорить о кротости и добродушии того вида безумия, которым был одержим Серапион, если только ты изобразил его верно. Его манеры и обращение очень напоминают привычки многих еще живущих поэтов. Но я склонен думать, что, передавая нам этот рассказ спустя много лет после смерти Серапиона, ты значительно его украсил и изобразил одну привлекательную, жившую в твоих воспоминаниях сторону. Что до меня, то я, признаюсь, не могу скрыть ужаса при мысли о том роде безумия, который был у Серапиона. Уже при одном твоем замечании, что он считал свое состояние блаженнейшим в мире и желал тебе того же, я чувствовал, как у меня поднимались дыбом волосы. Допусти только раз поселиться в голове мысли о таком блаженстве - и все кончено! Безумие твое будет неизлечимо. Я избегал бы общества Серапиона не только из опасения заразиться им умственно, но даже из простого страха за свою личность, помня французского врача Пинеля, который приводит примеры, что мономаны нередко впадают в бешенство и способны, как дикий зверь, убить всякого встречного.
- Теодор прав, - прибавил Оттмар, - и я тоже осуждаю, Киприан, твое сумасшедшее пристрастие к безумцам; это в тебе серьезный порок, в котором ты можешь когда-нибудь горько раскаяться. Что до меня, то я не только избегаю сумасшедших, - на меня производят неприятное впечатление даже просто люди с чрезмерно развитым воображением, доводящим их иногда до странных, оригинальных поступков.
- Ну, положим, ты далеко хватил, - возразил Оттмару Теодор. - Хотя, впрочем, я знаю, что ты не выносишь никакой оригинальности в выражении внутренних чувств. Люди спокойного темперамента, способные одинаково равнодушно воспринимать и дурные, и хорошие впечатления, действительно, с трудом понимают ту резкость жестов и телодвижений, которыми сопровождается выражение тех разногласий между миром внутренних чувств и внешним миром, которые существуют у обладающих раздражительным характером. Им неприятно и тяжело это видеть. Замечательно, однако, любезный Оттмар, что ты сам, столь чувствительный к этому предмету, нередко напускаешь на себя сплин выше всяких границ. Я сейчас вспомнил об одном человеке, имевшем такой оригинальный характер, что половина города, где он жил, считала его сумасшедшим, несмотря на то, что данных для обвинения в настоящем безумии он представлял менее, чем кто-нибудь. Первое мое с ним знакомство было столь же комично, сколь горестно и трогательно последнее свидание. Я не прочь рассказать вам это для того, чтобы через историю о сплине легче перейти к здравому рассудку после повести о безумии, которую мы только что слышали. Я боюсь только, что буду говорить слишком много о музыке, и вы, пожалуй, сделаете мне тот же упрек, который я направил Киприану, а именно - что я немного украсил свой рассказ фантастическими прибавлениями. Но уверяю вас, что, думая так, вы ошибетесь. Я, однако, замечаю, что Лотар бросает очень выразительные взгляды на ту чашу, которую Киприан назвал таинственной и отозвался в многообещающих выражениях о ее содержимом. Не познакомиться ли нам с нею?
Теодор снял крышку с сосуда и угостил друзей таким нектаром, что сами короли и министры общества несущегося петуха признали бы его совершенством и ввели бы в своих владениях без всяких споров.
- Ну, - воскликнул Лотар, выпив стакана два, - теперь, Теодор, рассказывай нам о своем меланхолике! Будь остер, весел, трогателен, словом, будь чем хочешь, только заставь нас забыть проклятого безумного анахорета! Выведи нас из бедлама, куда нас засадил Киприан.
- Тот, о ком я поведу речь, - начал Теодор, - не кто иной, как советник Креспель из Г***. Этот советник Креспель был действительно одним из оригинальнейших людей, которых я когда-либо видел. Когда я приехал в Г*** с намерением прожить там некоторое время, весь город говорил о его новой, только что совершенной проделке, превзошедшей глупостью все прежние. Креспель был известен как опытный, ученый юрист и изрядный дипломат. Один из довольно значительных немецких князей обратился к нему с просьбой составить для него очень важный меморандум с изложением его основательных прав на известную территорию, который он хотел представить на рассмотрение императора. Труд Креспеля увенчался полным успехом, и, когда он потом однажды пожаловался, что не может устроить себе достаточно удобного жилища, благодарный князь в награду за его услугу принял на себя издержки на постройку дома совершенно во вкусе Креспеля. Даже место для дома князь предлагал купить по его выбору. На это, впрочем, Креспель не согласился и просил выстроить ему дом в его собственном саду, расположенном в одной из красивейших местностей.
Немедленно стал Креспель заготавливать и свозить на место постройки все нужные материалы, а затем, одетый в оригинальнейший, им самим выдуманный и сшитый костюм, начал собственными руками