оживился и заговорил с чувством о добром старом времени истинного процветания сцены, времени, которое исчезло и не вернется никогда. Между тем обед кончился; ко мне подошли двое знакомых, и старик хотел удалиться. Я его удержал, несмотря на его протесты, что, мол, бедный, отживший свое время актер вовсе не товарищ в таком обществе, что ему совсем не следует оставаться, что здесь, куда он пришел только для обеда, вовсе не его место и т.д., все в том же роде. Согласие его остаться я приписываю даже отнюдь не моим настояниям, а скорей тому, что он прельстился чашкой кофе и трубкой хорошего кнастера, которые я приказал ему подать. Он снова заговорил с умом и одушевлением о театре старых времен. Оказалось, что он видел Экгофа и играл с Шредером, - словом, обнаружил ясно, что и для бедного старика существовало когда-то хорошее время, в котором он дышал и жил свободно, и что, только потеряв эту почву из-под ног, дошел он до этого жалкого состояния. Но каково же было наше удивление, когда старик, вдруг одушевясь совершенно, прочел нам с самым поразительным чувством и силой выражения монолог тени из Гамлета в переводе Шредера (Шлегелев перевод был ему вовсе не известен). Удивление наше усилилось еще более, когда он вслед за тем стал читать различные тирады из роли Ольденгольма (имени Полония он не допускал) и читать так, что мы совершенно воочию увидали перед собой этого старого, дошедшего до ребячества придворного, едва обнаруживающего остатки прежнего несомненного ума. Видеть Полония, изображенного таким образом, мне редко случалось даже в театре. Но все это было только прологом к сцене, какую, признаюсь, мне никогда не удавалось видеть и которой я никогда не забуду. Здесь дошел я до того обстоятельства, которое вспомнилось мне по поводу сегодняшнего разговора, и потому прошу моих достойных Серапионовых братьев простить мне это длинное введение. Старик мой должен был играть в тот вечер одну из тех жалких вспомогательных ролей, о которых мы говорили, а именно директора театра, который допускает дебютировать на своей сцене актера в нескольких ролях с переодеванием. Актера взялся играть сам директор, думая блистательно выказать многосторонность своего воображаемого таланта. Не знаю, как это случилось, но оттого ли, что старик чувствовал себя возбужденным нашим послеобеденным разговором, или вдохновился он, как уверял впоследствии, тем, что, в противность своей привычке, выпил на этот раз больше вина, только уже с самого первого появления на сцене показался он совершенно другим человеком. Глаза его сверкали, а прежний глухой, дребезжащий голос отжившего ипохондрика превратился в прекрасный звучный бас, каким обыкновенно говорят веселые, пожилые люди, например, богатые дядюшки, считающие себя вправе журить всех за глупости и награждать похвалами за добрые дела. Первый выход, впрочем, еще не заставил подозревать, что будет дальше. Но как же удивилась публика, когда после первой сцены директора с переодеванием, оригинальный старик вышел с саркастической улыбкой на авансцену и обратился к зрителям почти с такой речью: 'Не правда ли, что почтенная публика точно так же, как и я, узнали с первого взгляда нашего доброго... (тут он назвал директора по имени). Можно ли искусство изображения какого-нибудь лица основывать на одной перемене костюма и, надев более или менее растрепанный парик, стараться скрыть этим недостаток игры, которой не подсказывает ничего внутренний голос таланта, оставляя ее, как ребенка, лишенного попечения матери? Если бы этот молодой человек, пожелавший так необдуманно выказать себя многосторонним артистом с талантом хамелеоновского превращения, по крайней мере, не так чрезмерно махал руками, не кривлялся при монологах и так не рычал при произнесении буквы 'р', то тогда, может быть, и я, и почтенная публика не узнали бы нашего директора так прямехонько с первого взгляда! Пьеса, впрочем, продолжится еще с полчаса, и я постараюсь притвориться, что ничего не замечаю, несмотря на то, что у меня болит сердце при взгляде на все это!'
Этим он кончил, и затем, после каждого нового выхода директора, старик стал самым злым образом передразнивать его манеру и игру. Можно себе представить, какой нескончаемый смех возбудила эта проделка у зрителей! Забавнее всего было то, что директор, занятый различными переодеваниями, и не подозревал, что его поднимают на смех в антрактах между его появлениями. Можно было подумать, что старик был в заговоре с театральным костюмером, потому что гардероб несчастного директора оказался, по-видимому, в большом беспорядке, и он переодевался довольно долго, так что старик имел слишком довольно времени в промежутках сцен для своих забавных шуток, которые играл с такой поразительной правдой, что приводил публику в неистовый восторг. Вся пьеса оказалась перевернутой вверх дном, и ничтожные, промежуточные сцены сосредоточили на себе главный интерес. Прелестно было, когда старик вперед показывал в каком виде явится директор, причем передразнивал его манеру с таким совершенством, что публика встречала выходы незадачливого актера-директора с неудержимым смехом, а он оставался в полном убеждении, что смех этот относился к нему, к искусству его игры и гримирования. Наконец, однако, директор догадался о проделке старика и, как себе можно представить, готов был броситься на него, как разъяренный кабан, так что старик едва успел спастись от его преследования и, уж конечно, потерял место в труппе навсегда. Но публика горячо вступилась за беднягу, доставившего ей такое удовольствие, и осмеяла директора со всем его театром до такой степени, что он должен был прекратить представления и уехать из города совсем. Многие из уважаемых жителей, во главе которых был хозяин гостиницы, сделали складчину и доставили старику возможность прилично жить, так что он мог совершенно отказаться от сцены и остаться в том гостеприимном месте навсегда. Но посудите, до какой степени странен и чуден нрав артиста! Не прошло и года, как старик внезапно исчез из города неизвестно куда, и только спустя довольно долгое время узнали, что он пристал опять к какой-то самой ничтожной, странствующей труппе, в которой стал опять влачить совершенно прежнее, несчастное существование.
- Не дурно было бы, - заметил Оттмар, - поместить этот анекдот в настольную справочную книгу для актеров или для тех, которые хотят посвятить себя сцене.
Киприан, сидевший до того молча, встал и, пройдясь несколько раз комнате, зашел за спущенную занавеску окна. Едва Оттмар сказал свое замечание, как вдруг поток холодного воздуха с шумом и свистом ворвался в комнату; свечи чуть не потухли, а письменный стол Теодора, казалось, весь ожил от множества закрутившихся на нем и разлетевшихся по всей комнате бумаг, даже струны фортепьяно издали жалобный протяжный звук.
- Эй!.. Эй!.. - закричал Теодор, видя, как все его литературные заметки и Бог знает что еще разлетелись по воле осеннего ветра. - Киприан! Что ты делаешь?
Все друзья разом бросились спасать свечи от ворвавшегося в комнату столба снежного вихря.
- Ваша правда, - сказал Киприан, запирая окно, - сегодняшняя погода не расположена допустить, чтобы кто-нибудь высунул нос посмотреть, что она делает.
- Скажи, пожалуйста, - перебил Сильвестр, схватив обеими руками совершенно расстроенного на вид Киприана и заставив его сесть на прежнее место, - скажи, пожалуйста, где ты блуждал во время нашего разговора? В каких отдаленных странах находился твой дух, потому что, безусловно, он был никак не с нами?
- Не так далеко, как ты думаешь, - отвечал Киприан, - но, конечно, дверь для моего странствия открыл мне ваш же разговор. Слушая ваши суждения о комедии, в особенности, слова Винцента об удовольствии, доставляемом нами ею, я невольно вспомнил, что и трагедия в последнее время имеет весьма талантливых представителей. Мысль эта навела меня на воспоминание об одном поэте, начавшем литературное поприще с несомненным задатком гениальности и вдруг внезапно погибшем в водовороте жизни, так что теперь забыто даже самое его имя.
- Значит, - заметил Оттмар, - ты проповедуешь совершенно противное принципу Лотара, который уверяет, что истинный талант никогда не сможет погибнуть?
- И Лотар прав, - ответил Киприан, - если он понимает под этими словами, что настоящее пламя гения не может быть погашено никакими бурями, принесшимися извне, и что никакие превратности судьбы не в силах ничего сделать против внутренней, божественной силы духа, которая, если и согнется под их напором, то согнется, как лук, затем, чтобы стрела полетела еще скорее. Но дело получает совсем иной оборот, если окажется, что гений уже в самом зародыше был подточен зловредным червяком, родившимся вместе с ним и испортившим его в минуту цветения, так что смерть свою нес он в себе самом и не нуждался ни в какой внешней буре для своей гибели.
- Значит, - воскликнул Лотар, - гению твоему недоставало главного условия трагического поэта, а именно - силы и свободы! Я, по крайней мере, убежден, что дух писателя должен быть безусловно чужд всякой зловредной примеси или психической слабости, которая, говоря хоть бы твоими же словами, развивает вместе с ними погибельный для него яд. Как пример подобной крепости и здоровья духа я приведу хотя бы нашего старца - поэта Гете. Только обладая такой неослабной силой и сердечной чистотой, можно