предела своим триумфом и самоуверенностью, он твердо, с сознанием собственного превосходства, посмотрел в глаза Генриху. Но Генрих ответил ему холодным взглядом.
– No, sir![36] – сказал он. И, помолчав, добавил зло: – Если желаешь, я эти пятнадцать пфеннигов положу в банк, пока не выяснится, правда ли, что ты действовал в порядке самозащиты.
Бесцветные щеки Вернера чуть порозовели.
– Ты что? Роль полицейского взял на себя, что ли?
Генрих пожал плечами. Только и всего. Но Вернер, сам себе не признаваясь, почувствовал, что поколеблена сама идея его подвига.
На самом же деле поступок Вернера глубоко взволновал Генриха. Преступление Долговязого, этого проклятого дурака, привело в смятение мысли и чувства Генриха. Что делать? Он единственный, кто знает предысторию убийства. У него и сейчас еще в ушах птичий голосок Вернера: «Нож в брюхо всадить бы такой свинье!» И: «Вот увидишь: я всажу ему нож в брюхо». Генрих чувствует, что он, карандаш и пятнадцать пфеннигов глубоко вплетены в цепь причин, приведших к убийству. Но что же еще он мог сказать ему, как не «ты с ума сошел, дурак»? Да, сейчас все с ума посходили, все. Вся страна превратилась в сплошной сумасшедший дом. Не долг ли его, Генриха, написать прокурору, что герой этот не герой, а негодяй, что убийство совершено вовсе не в порядке самозащиты, а с заранее обдуманным намерением. Но если он разоблачит этого болвана, разве что-нибудь изменится? Те, кто знает, знают, а никого другого он не научит, и никто ему не поверит. Он только создаст всякие затруднения себе, отцу, Опперманам, Бертольду.
Отец бы ему, безусловно, отсоветовал разоблачать Риттерштега. Привел бы веские, очевидные доводы. Но Генрих и без разговора с отцом отлично все понимает. Однако его все вновь и вновь тянет заявить о том, что он знает. Надо рассказать правду. Нельзя оставаться безучастным зрителем, когда преступного дурака превращают в героя. Надо – пусть даже с минимальными шансами на успех – попытаться вскрыть перед всеми, что этот мальчишка преступный дурак. «Go ahead, Harry, – говорил он себе часто. – Write to the attorney, what happened»[37]. Но благоразумие снова брало верх. Он не садился к столу он не писал письмо прокурору, а как тяжкое бремя молча таскал с собой свою правду.
Вернер Риттерштег затаил злобу. Если с Генрихом ничего не поделать, то горе Опперману. Он написал Фрицу Ладевигу, председателю футбольного клуба. Снова внес предложение, на этот раз в письменной форме, исключить Бертольда Оппермана из клуба за всем известное поношение германского духа.
В президиум клуба входило девять мальчиков, в том числе и Генрих. Фриц Ладевиг с явным неудовольствием доложил о предложении Риттерштега. Мальчики молча посмотрели друг на друга. Бертольд был хорошим товарищем. Но, с другой стороны, Вернер Риттерштег считался теперь героем всего учебного заведения, нельзя было попросту, без всякой мотивировки, отклонить его предложение.
– Ну так как же? – после некоторого молчания обратился к собранию Фриц Ладевиг.
– Вы, конечно, понимаете, что если Бертольда исключат, то и я уйду, – напрямик заявил Генрих Лавендель, бледный, решительный, ни на кого не глядя. Предстоял матч с гимназией Фихте. Генрих Лавендель был незаменимый вратарь.
– Об этом не может быть и речи, – решил президиум, и обсуждение письма Риттерштега было отложено.
Фриц Ладевиг доложил Риттерштегу. Сказал, что клуб разрешает себе запросить его, настаивает ли он на своем заявлении, несмотря на угрозу Генриха. Научившись за время пребывания у «Молодых орлов» таинственно и туманно отвечать на неудобные вопросы, Риттерштег сказал:
– Я должен сначала испросить совет у самого себя.
Он еще раз подошел к Генриху.
– Слушай, я хочу тебе кое-что предложить. Я заявлю во всеуслышание, что ты мой друг. Заявлю о полной солидарности с тобой. Это что-нибудь да значит в наших условиях, милый мой. Но я могу это себе позволить. Пообещай мне лишь две вещи: во-первых, что ты при обсуждении моего предложения в клубе воздержишься от голосования и, во-вторых, что ты из клуба не уйдешь. И если ты будешь очень любезен, ты мне вернешь также мои пятнадцать пфеннигов. Скажи: да. Пользуйся случаем, – попытался он пошутить. – Или скажи: о'кей, – улыбался он Генриху, молил его.
Генрих оглядел его несколько раз с ног до головы с тем пристальным любопытством, с каким смотрят на животных в зоологическом саду. Отвернулся.
– Да ты не понял меня, чудак ты, – заторопился Вернер Риттерштег, и губы его побледнели. – Нет, нет, не отдавай мне эти пятнадцать пфеннигов, я пошутил. И в клубе можешь голосовать против меня. Но не заявляй о своем уходе, хоть это пообещай мне. – Генрих безмолвно повернулся к нему спиной. Вернер, прикасаясь к плечам маленького коренастого Генриха, молил и молил:
– Ну, будь же благоразумен: не заявляй о своем уходе. Оставайся в клубе.
Генрих стряхнул с плеч длинные, бледные руки.
Директор Франсуа все дольше засиживался в своем служебном кабинете, ибо дома у него стон стоял от жалоб и заклинаний Грозовой тучки. Но и уединение его обширного директорского кабинета все больше и больше омрачалось. Какая польза от того, что его труд «Влияние античного гекзаметра на слог Клопштока» успешно подвигался вперед, если гибло дело его жизни. С бессильной горечью наблюдал он, как наступающий широким фронтом национализм быстро обволакивает туманом головы его воспитанников. От всего сердца старался он передать светоч знаний дальше, но ночь опускалась все ниже и гасила слабый огонек в его руках. Варварство, какого Германия не знала со времен Тридцатилетней войны, заполонило страну. Правил ландскнехт. Его разнузданный рев заглушал благородные голоса немецких поэтов.
Брезгливо, точно уже одно прикосновение к бумаге вызывает в нем отвращение, перелистывал Франсуа «Сокровищницу национал-социалистских песен» – официальный песенный сборник фашистов, из которого, по настоянию Фогельзанга, питомцы Франсуа учили наизусть стихи. И что за стихи! «Когда граната рвется, от счастья сердце бьется». Или: «Всадив еврею в горло нож, мы скажем снова: мир хорош».
В тех классных комнатах, где раньше звучали строфы из Гете и Гейне или размеренные периоды клейстовской прозы, теперь изрыгают эту пошлятину. На лице директора появилась гримаса отвращения. Сейчас он ясно представляет себе, как варвары, ворвавшись в античный город, превращали храмы в конюшни для своих лошадей.