наполняло сердце мистера Грэдграйнда жалостью. Но что было делать? Чадомор докладывал, что она чрезвычайно тупа на цифры; что однажды получив общее понятие о земном шаре, она не проявила ни малейшего интереса к подробным измерениям его; что ей крайне трудно дается хронология и запоминает она только те даты, которые знаменуют какое-нибудь горестное событие; что она разражается слезами всякий раз, когда ей предлагают быстро сосчитать (в уме), сколько будут стоить двести сорок семь муслиновых чепцов по четырнадцать с половиной пенсов за штуку; что хуже ее во всей школе не учится никто; что после двухмесячного ознакомления с основами политической экономии, не далее, как вчера, ее поправил мальчишка, трех футов от пола, ибо она дошла до такой нелепости, что на вопрос, каков первейший закон этой науки, ответила: «Поступать с людьми так, как я хотела бы, чтобы они поступали со мною».[29]
Мистер Грэдграйнд, качая головой, говорил, что это очень грустно, что это доказывает необходимость энергичного и длительного перемола на жерновах знания посредством дисциплины, строгого расписания, Синих книг[30], официальных отчетов и статистических таблиц от А до Зет! и что нужно удвоить усилия. Что и было исполнено — от чего Джуп впадала в тоску, но ученее не становилась.
— Хорошо быть такой, как вы, мисс Луиза! — сказала Сесси однажды вечером, покончив с уроками на завтра с помощью Луизы, которая пыталась хоть немного распутать клубок ее недоумений.
— Ты так думаешь?
— Не думаю, а знаю, мисс Луиза. Все, что мне сейчас так трудно, было бы совсем легко.
— Может быть, тебе от этого не стало бы лучше, Сесси.
Сесси, подумав немного, проговорила:
— Но мне не стало бы хуже, мисс Луиза. На что Луиза отвечала:
— Я в этом не уверена.
Девочки так редко сходились друг с другом — и потому, что жизнь в Каменном Приюте, своим однообразным круговращением напоминая шестерню, не располагала к общительности, и потому, что запрещалось касаться прошлого Сесси, — что они все еще были между собой почти как чужие. Сесси, глядя Луизе в лицо темными удивленными глазами, молчала, не зная, сказать ли что-нибудь еще, или ничего не говорить.
— Смотри, как ловко ты ухаживаешь за моей матерью и как ей хорошо с тобой. Мне бы никогда так не суметь, — продолжала Луиза. — Да ты и себе доставляешь больше радости, чем я себе.
— Но простите, мисс Луиза, — возразила Сесси, — ведь я — ах, я такая глупая!
Луиза, против обыкновения, засмеялась почти весело и заверила Сесси, что со временем она поумнеет.
— Если бы вы знали, — сказала Сесси, чуть не плача, — до чего я глупа. На всех уроках я делаю одни ошибки. Мистер и миссис Чадомор без конца вызывают меня, и в моих ответах всегда ошибки. Я, право, не виновата. Они как-то сами собой получаются.
— А мистер и миссис Чадомор никогда, вероятно, не ошибаются?
— Нет! — с жаром воскликнула Сесси. — Они все знают.
— Расскажи мне про свои ошибки.
— Даже стыдно рассказывать, — неохотно согласилась Сесси. — Вот, например, сегодня мистер Чадомор объяснял нам про натуральное процветание.
— Должно быть, национальное, — заметила Луиза.
— Да, верно. А разве это не одно и то же? — робко спросила Сесси.
— Лучше говори «национальное», раз он так сказал, — уклончиво отвечала Луиза.
— Ну хорошо, — национальное процветание. И он сказал: пусть этот класс будет нацией. И у этой нации имеется пятьдесят миллионов фунтов стерлингов. Разве это не процветающая нация? Ученица номер двадцать, отвечай: процветает ли эта нация, и обеспечено ли тебе благосостояние?
— А как ты ответила? — спросила Луиза.
— Вот то-то, мисс Луиза, — я ответила, что не знаю. Откуда же мне знать, процветает эта нация или нет, и обеспечено ли мне благосостояние, раз я не знаю, чьи это деньги и принадлежит ли мне сколько- нибудь из них? Но оказалось, что это совсем ни при чем. В цифрах об этом нет ничего, — всхлипнула Сесси, вытирая слезы.
— Это была грубая ошибка, — заметила Луиза.
— Да, мисс Луиза, теперь-то я поняла. Тогда мистер Чадомор сказал, что он задаст мне еще один вопрос: предположим, что наш класс — огромный город, и в нем миллион жителей, и за год только двадцать пять человек из них умирают от голода на улицах. Что ты можешь сказать о таком соотношении? И я сказала — ничего другого я придумать не могла, — что, по-моему, тем, кто голодает, вероятно ничуть не легче оттого, что других, неголодающих, целый миллион — хоть бы и миллион миллионов. И это тоже было неверно.
— Разумеется, неверно.
— Тогда мистер Чадомор сказал, что задаст мне еще один вопрос. И он сказал — вот казуистика…
— Статистика, — поправила Луиза.
— Верно, мисс Луиза, я всегда путаю ее с казуистикой, это еще одна моя ошибка. Вот статистика несчастных случаев на море. И вот я вижу (это говорит мистер Чадомор), что в течение определенного времени сто тысяч человек пустились в дальнее плавание, и только пятьсот из них утонули или сгорели живьем. Сколько это составляет процентов? И я сказала, — тут Сесси, сознаваясь в своей вопиющей ошибке, залилась горючими слезами, — я сказала нисколько.
— Нисколько, Сесси?
— Нисколько, мисс. Ведь это ничего не составляет для родных и друзей погибших. Нет, я никогда не выучусь. А хуже всего то, что хотя бедный мой папа так хотел, чтобы я училась, и я очень стараюсь учиться, потому что он этого хотел, а как раз ученье-то мне не по душе.
Луиза молча смотрела на темную хорошенькую головку, виновато склоненную перед ней, пока Сесси не подняла на нее глаза. Тогда она спросила:
— Твой отец, Сесси, сам был очень ученый и потому хотел, чтобы и тебя хорошо учили?
Сесси медлила с ответом, и лицо ее выражало столь явное опасение, как бы не нарушить запрет, что Луиза поспешила добавить:
— Никто нас не услышит; а если бы и услышал, что может быть дурного в таком невинном вопросе?
— Нет, мисс Луиза, — сказала Сесси, ободренная словами Луизы, и покачала головой. — Мой папа совсем неученый. Он едва умеет писать, и редко кто может прочесть то, что он пишет. Я-то могу, конечно.
— А твоя мать?
— Папа говорит, что она была очень ученая. Она умерла, когда я родилась. Она… — Сесси дрожащим голосом сделала страшное признание — …она была танцовщицей.
— Твой отец любил ее? — Луиза задавала вопросы со свойственной ей глубокой, страстной пытливостью — пытливостью, блуждающей во тьме, точно отверженное существо, которое скрывается от людских взоров.
— О да! Любил так же горячо, как меня. Папа и меня-то любил сначала только ради нее. Он повсюду возил меня с собой, когда я была еще совсем маленькая. Мы никогда с ним не расставались.
— А теперь, Сесси, он оставил тебя!
— Только потому, что желал мне добра. Никто не понимает его, как я, и никто не знает его, как я. Когда он оставил меня ради моей же пользы — он никогда не сделал бы это ради себя, — я знаю, что у него сердце разрывалось от горя. Он ни одной минуты не будет счастлив, пока не воротится.
— Расскажи мне еще про него, — сказала Луиза. — И больше я никогда не буду спрашивать. Где вы жили?
— Мы разъезжали по всей стране, а подолгу нигде не жили. Мой папа… — Сесси шепотом произнесла ужасное слово — …клоун.
— Он смешит публику? — спросила Луиза, понимающе кивнув головой.
— Да. Но иногда публика не смеялась, и тогда он из-за этого плакал. В последнее время она очень часто не смеялась, и он приходил домой совсем убитый. Папа не такой, как все. Люди, которые не знали его так