туман обволакивает рельсы и деревья, а земля и небо сочатся цинковой мглой.
– Дошлите патрон заранее. И не стесняйтесь стрелять… Десять дней назад у нас зарезали часового, обобрали, раздели и бросили под откос.
– Подпольщики?
– Да нет, воровское отребье, обыкновенная сволочь…
Ладно. Я из тех людей, которые не спят на посту ни при каких обстоятельствах. «Мультики» ловят, шпарят наизусть молитвы и поэмы, но Морфею показывают кукиш. Кроме того, я более или менее отоспался.
«Грюк-хрюк, грюк-хрюк», – бормочет гравий.
– Стой, кто идет!
– Георгий Васильевич, это я, Иванов.
– Простите великодушно, отсюда ничего не видно. Поднесите фонарь к лицу.
Иванов безропотно подчинился.
– А теперь не сочтите за труд, осветите спутника.
Тяжелый железнодорожный фонарь качнулся у моей щеки.
– Денисов? Вы?
Знакомый голос.
– Я. Он самый.
Серая фигура отлепилась от паровозной туши, антрацитово блеснувшей встречь фонарю.
– Тоже бывший корниловец. Из вашего полка?
– Из моей роты, Дмитрий Дмитриевич. И… корниловцы не становятся бывшими.
Иванов хмыкнул.
Через несколько секунд Карголомский жал мне руку.
– Если бы вы знали, Михаил Андреевич, как я рад видеть вас. Право же, очень рад. Когда сменитесь, поговорим.
И они удалились, оставив меня в добром расположении духа. Оказывается, я соскучился по знакомым рожам. Неуютно мне без них…
Ночью ударил мороз. Начиналась зима, и степь в одну ночь поседела. Трава, еще вчера коричнево- желтая, убитая солнцем, сегодня была схвачена ртутной бахромой инея. Поднялось оловянное светило, но иней не пожелал уступать его скудному теплу. Приходил кот, долго приглядывался ко мне, но, поняв, что я буду сопротивляться его попыткам съесть меня, удалился. С наступлением дня холод только усилился. Я четыре с лишком часа пялился в металлическую степь и задубел так, что когда Иванов привел другого солдата на смену, чувствовал себя родным братом Буратино.
Кружка горячего чаю и треть кружки разведенного спирта вновь превратили меня в живого человека.
Карголомский сидел рядом, улыбался, вел себя дружески, рассказывал о последних боях. Видно, князь тоже соскучился по знакомцам. Как и меня, его привело сюда ранение. Свою тросточку он выкинул три дня назад, но хромота осталась, и, как пророчили доктора, не покинет его до конца жизни.
А потом он разом посерьезнел.
– Пойдемте, я хочу вам кое-что показать.
Я повиновался.
Мы двинулись по путям к станционным халупам. Редкие снежинки падали на рельсы и не таяли.
– Вы когда-то, сударь мой, спросили, почему мы – а тогда собралась славная компания – почему мы здесь, а не по ту сторону фронта. Я ведь правильно воспроизвел вашу мысль, Михаил Андреевич?
– Абсолютно правильно, Георгий Васильевич.
– Да-с. Извольте заметить, тогда я не ответил вам отнюдь не по причине особенной замкнутости характера или особенной гордости княжеской… Был, признайтесь, такой фазис у вашей мысли?
– Не скрою, был.
– Что ж, всего вернее, на вашем месте я подумал бы точно так же. Но действительная причина моего молчания была иной. Поверьте, я не знал, как вам ответить. Для меня столь естественно было оказаться по эту сторону фронта, что… Нет, право же! Я дворянин, офицер, христианин, я давал присягу государю. Чего ж еще? Но я чувствовал: остается еще какая-то неуловимая малость, не связанная ни с моей верой, ни с моим происхождением, однако весьма важная. Мал золотник, да дорог… В тот день я не сумел назвать ее, но и позабыть наш разговор тоже не смог. Теперь я в состоянии объяснить ее суть.
Князь взялся за амбарный замок, висящий на дверях пакгауза.
– Взгляните, Михаил Андреевич, это вещь с характером! Черная (замок и впрямь почернел от времени и простого обхождения), грубо изготовленная, тяжелая… на глаз тут не меньше четверти пуда.
Тут он отпустил замок и темная металлическая туша дважды глухо тукнула в деревянное мясо двери. Туг-туг!
– А знаете что в пакгаузе?
– Ясновидение никогда не было моей сильной стороной.
– Он пуст. Может быть, какая-то мелочь, ветошь… Намедни его разгрузили, и нынче сей чугунный солдат охраняет воздух. Иначе говоря, аэр. Ничем не заполненное пространство. Но какое впечатление он производит! Сколько в нем первобытной мощи, сколько нигилистического пуризма! Замок отрицает наш с вами мир, и он в какой-то степени чист, поскольку блага, способные заинтересовать нас с вами в мирной жизни, для него – ничто. В нем грубая сила обретается в фокусе, его непробиваемая грудь скрывает пустоту… Неправда ли, вы третий год видите по ту сторону фронта картину, необыкновенно схожую с той, которой я вас сейчас забавлял. – Карголомский уставился на меня, ожидая подтверждения своим словам. Я кивнул:
– Допустим, вы правы.
– А теперь я покажу вам вещицу совсем иного сорта, – он покопался в кармане шинели и вынул книжицу с ладонь размером в переплете из дорогой красной кожи с золотым тиснением. В обе крышечки ее переплета были вставлены бронзовые скобки. Их нанизали на дужку миниатюрного замка. О, что это был за замок! Не какая-нибудь тупая ковка, а тончайшее литье: крошечные птицы, звери, травы, звезды, солнце и луна вальсировали по желтометаллическому тельцу замка-воробушка. Латунь? Какой-нибудь медный сплав? А впрочем, неважно.
Я рассматривал вещицу как зачарованный. Князь усмехнулся:
– Чудесная безделушка, неправда ли? Как вы думаете, когда людям по ту сторону фронта понадобятся подобные штучки? Через десять лет? Через двадцать?
– А что внутри? В книжечке?
– «Деяния апостолов».
Ха! Я ответил ему со всей возможной честностью:
– Хорошо, если через семьдесят.
– Ergo,[6] мне надо быть по эту сторону. Я люблю все сложное и красивое и не готов вывернуть наизнанку свой разум, вкусы и пристрастия ради одной лишь возможности выжить.
– Кажется, я понимаю вас.
Князь спрятал вещицу в карман и направился к нашему бронепоезду. Сапоги его сбивали серебряные бороды с растений, нагло заселившими lebensraum[7] между шпалами.
Карголомский глухо заговорил, не сбавляя шага.
– Михаил Андреевич… мне тридцать семь лет, и я один как перст. Мои родители давным-давно в могиле, моя принцесса Грёза не со мной и никогда не будет со мной, надобность в моем ремесле – ремесле военного человека –
– Нет, меня там не будет.