от них спастись. Умная коняга выбирала овражки поглубже, низины, укромные места, а я шептал ей на ухо слова ободрения. Не волнуйся, мол, сивка, коли бог не выдаст, так и свинья не съест.
Не доезжая самую малость, я спешился и повел моего лошака в поводу. Ныли ноги, ныла отбитая задница: я ведь умел не столько ездить верхом, сколько трюхать… Прячась за белеными мазанками, мы с животиной добрались до самого въезда в Орехов. Лошак почувствовал, вероятно, весь риск жизни разведчиков, а потому вел себя тихо и ни разу не заржал. Или у него от ветхости лет ржалка давно вышла из строя? На городской окраине сновали люди в военной форме, пылили артиллерийские двуколки, кто-то горланил непотребщину. Я пригляделся. О! Кажется, сегодня нам с лошаком смерть от сабель конармейцев не грозит.
Солдаты, расположившиеся в Орехове, щеголяли фуражками с малиновым верхом. Такие носили только ударники из нашей Дроздовской дивизии. Значит, Орехов взят.
Я вышел, не таясь, на дорогу. Теперь оставалось дойти до центра – для очистки совести. «Дрозды» улыбались мне, махали руками, подтрунивали, мол, опоздал, корниловская морда, к шапочному разбору, не будет тебе постоя.
Решив напоить конягу и напиться самому, я остановился у колодца с журавлем. Но только вытащил ведро с водой, как у меня за спиной, где-то во дворах, грянул «Интернационал».
Дрынц! дрынц! – загрохотало ведро по деревянным приступкам. Я потянулся к ружью. Бывало, червонные казаки надевали форму добровольцев. На этой войне вообще всякое бывало. Что тут происходит? Невидимые «товарищи» наяривали «Интернационал» всерьез и с чувством. Целый хор, никак не меньше взвода, а может быть, целая рота. Я уж и не знал, что подумать.
Винтовочный залп оборвал пение.
М-мать! Вот оно как.
Из соседнего двора вышли трое и направились прямиком к колодцу: генерал в дроздовской форме, обер-офицер – тоже «дрозд», а с ними серая собачина с полосками на боках. Догообразная, – точнее не скажу, поскольку не разбираюсь в породах. Пес нарезал круги вокруг двоицы, и, по всему видно, его обожаемым хозяином был генерал.
Кривоногая зверюга подскочила ко мне, вывалила язык и глухо заворчала. Беззлобно. Так, для порядка. Почему бы не поворчать на столбик мяса в несъедобной полинялой фуражке?
И тут как будто завеса упала у меня с глаз.
– Пальма?
Услышав свою кличку, псина от удивления перестала ворчать и уставилась на меня с подозрением.
Ко мне приближалась живая легенда белой гвардии – генерал Антон Туркул. В нем соединялось все лучшее и все худшее, чем славилось добровольческое движение. Человек фантастического бесстрашия, стальной воли и какого-то природного, то ли Богом данного тактического таланта, он бывал хладнокровно жесток с пленниками.
Военная косточка – начал Первую мировую вольноопределяющимся, закончил гражданскую, командуя дивизией, – он шел как по плацу, прямой, словно бильярдный кий, аккуратно подстриженный, и каждая мелочь в его амуниции была на положенном месте. Подбородок Туркула сверкал безупречной полировкой. Генерал вытирал со лба пот белоснежным платочком. Это был красивый человек, хищной повадкой под стать собственному псу.
Я вытянулся было, но Туркул сделал рукой знак, мол, отставить, не на строевых учениях.
– Добудь-ка нам воды, солдат. И не бойся, Пальма своих не трогает.
Я завозился с ведром, краем уха прислушиваясь к разговору «дроздов».
– …могли подумать? – разубеждал в чем-то собеседника Туркул. – Я нимало не заставлял их. Надо же, опять поползут глупейшие россказни! Только мои стрелки вывели их во двор, как они оробели, жмутся друг к другу, словно овцы в загоне… Один оказался посмелее. Выступает вперед, красавчик, отличнейшие сапоги, новенькие, не чета нашим, из-под фуражки клок намасленных волос. Руки у него дрожат, боится, щучий сын, но говорит смело: мол, дайте курнуть хоть затяжку перед смертью. Я позволил. Они покурили, и опять этот молодец подходит ко мне, берет под козырек: «Ваше превосходительство разрешите умереть под „Интернационал“?». – «Пожалуйста, – говорю, – отпевайте себя „Интернационалом“». Я смотрю в эти серые русские глаза, и такая тяжесть у меня на сердце… Красный курсант! Удалой парнишка, лет двадцать ему, смелое, худое лицо, все в веснушках. Кто он был? Кто был его отец? Как успели так растравить его молодую душу, что Бога, Россию – все заменил ему этот «Интернационал»? Он смотрит на меня – свой, русский, московская курноса, Ванька или Федька, но какой между нами зияющий провал – крови, интернационала, пролетариата, советской власти, всей этой темной тучи.
Тем временем к колодцу подошел дроздовец с погонами поручика и обратился к генералу:
– Ваше превосходительство! В торговых рядах пряталось еще сорок красных курсантов при двух комиссарах. Половина с винтовками, ночью собирались идти на прорыв, но сдались без боя. Что с ними делать?
– Комиссаров и каждого десятого по вашему выбору… – услышал я спокойный ответ. – А вот и водица приспела!
Туркул умылся, сделал пару глотков, поблагодарил меня. Потом «дрозды» удалились, продолжая неспешный разговор.
– Что скажешь, скотинка? – спросил я у коняги. – Молчишь? Ну-ну…
Зверюга, всхрапывая от нетерпения, потянула морду к ведру.
А что тут сказать после вокзала в Орле? Гражданская война.
Напились мы с лошаком ледяной колодезной водички и потрюхали к нашим.
Лето двадцатого года манило нас призрачной надеждой. Лучшие из ударников давным-давно улеглись на вечный сон в тысячах могил, разбросанных по Русскому югу, от Кром до Перекопа. Меня не оставляло ощущение, что все мы, оставшиеся в живых, были «вторым составом» – как в театре, когда лучшие отдыхают, дают сыграть их роли всем остальным. Вот мы и были «всеми остальными». Не такие храбрые, не такие самоотверженные, до смерти измотанные войной, но все еще живые. Когда барон Врангель поднял стяг белого дела, совсем павший было, совсем оскудевший духом, почти никто не верил в его успех. В мае, июне мы шли на красных просто потому, что таков был приказ. Мы шли без веры и без куража. Многие из нас больше искали честной смерти, чем победы. Но вышло иначе. Врангель сотворил военное чудо, выдавив красных из Северной Таврии.
Мы как будто воспрянули ото сна. Отблеск героической борьбы за Курск и Орел лег на лица наступающих добровольцев. Нас была горсть, нас было всего ничего, но мы опять поверили в счастливую звезду нашего дела. Весь июль и весь август мы не вылезали из страшных боев, но готовы были драться даже в том случае, если бы против каждого из нас красные выставили бы по два десятка бойцов.
И мы брали верх.
Я хотел видеть рыцарскую силу духа, столь скудную в моем времени, и я увидел ее. Здесь, в приднепровских степях малочисленные колонны голодных солдат, наспех обмундированных, испытывавших нужду во всем – от патронов до портянок, почерневших, почти обуглившихся в походах по раскаленной степи, шли на верную смерть, но невероятным образом оборачивали гибельное положение к победе. Ради чего? Да ради утерянного рая! Я сам был среди них, я сам был одним из них, и я понял, почему рыцари отправлялись когда-то в крестовые походы. Добыча, слава, новые земли – да, конечно, все это важно, только главным было ожидание дара Господня, ожидание чуда, которое Он положит прямо в их ладони, как хлеб кладут в ладонь голодного человека.
Так вот, мы получили свое чудо. Пусть одно на всех, но и это было щедрым подарком.
Последние капли его иссякли к середине августа.
Тогда все чаще звучало в наших разговорах недоброе слово «Каховка», а потом еще хуже: «Красные наступают с Каховского плацдарма, красные хотят отрезать нас от Крыма…» А ничего, у нас хватало сил ударить им навстречу.
Корниловские полки сцепились с ними лоб в лоб, атака против атаки. Это были далеко не те слабоорганизованные толпы, которые выходили против нас под Сумами, Фатежом, Орлом, пытаясь задавить числом, бывали биты, сменялись другими толпами ничуть не лучшего качества, и так до бесконечности, пока