мастеровых дробили большими кузнечными молотами памятник безымянному теперь уж народовольцу (надпись успели сбить), то ли даже, прости Господи, международному марксисту. Выглядели они точь-в-точь как дуэт молотобойцев на плакате, который мы в Понырях реквизировали и пустили на самокрутки. В нижней части плаката огромными буквами было написано: «Освобожденный Труд». Ну точно, все сходится…
А потом нашего Алферьева, как и других взводных, ротных, батальонных командиров, обступили со всех сторон зажиточные мещане, большей частью евреи.
– Господин офицер! Прошу вас ко мне. У меня масса места!
– Господин офицер, вы знаете как он кормит? Нет, вы знаете как он кормит? Да это же просто плевки, а не еда. Вот у меня есть отличнейшая рыба…
– Господин офицер! А я таки приглашаю к себе. Специально для вас будет сало. Вы слышите? Мы добыли для вас сала…
Видно было, что эти люди до содрогания боятся грабежей. Они наперебой выпрашивали к себе на постой офицеров, ну, или хотя бы солдат, пусть будут солдаты, хорошо! Знали: в тех домах, куда боевые части отряжали своих бойцов на постой, грабежей не бывает. За прочие никто ручаться не станет.
Алферьев с необыкновенной ловкостью распихал всех нас по богатым хозяевам. Мы с Ванькой Блохиным, Андрюшей Евсеичевым и Андрюхой Епифаньевым попали в дом к дородной купеческой вдовице Антониде Патрикеевне. Вдовица кормила четырех отощавших солдатиков как на убой. По возрасту и повадкам она всем нам годилась в матери; это не помешало Ваньке в тот же вечер совершить с нею блудное действие, а под утро повторить его со впечатляющими шумовыми эффектами. Но это Ванька, человек-кирпич, ему любое горе не в горе. А нам, признаться, кусок в горло не шел. Поначалу…
Для этого была веская причина. Дом Антониды Патрикеевны стоял вплотную к вокзалу, и двое Андреев, пойдя прогуляться как раз в том направлении, скоро вернулись – один пунцовый, другой белее покойника, и оба злые.
– Что такое? – спрашиваю.
– А ты сходи, поинтересуйся! – шипит Евсеичев.
На вокзале они подвели меня к трупу старенького станционного чиновника. К ребрам его пожарным багром пришпилена была фотография молодого человека в офицерской форме – то ли сына, то ли внука.
– Пойдем-ка, это не все, Денисов.
…Солдаты вытаскивали тела из бревенчатого железнодорожного склада и опускали на землю тут же, рядом, у огромной ямы, предназначенной для всех. Сколько же здесь мертвецов!
– Человек шестьдесят, – тихо сказал Епифаньев, – все больше пленные, но и местных немало.
Я вспомнил, как нас встречали, вспомнил барышень, священников, полковничьего жеребца… Вот почему нас
Евсеичев смотрел на меня исподлобья.
– Тебя все еще интересует, Денисов, почему мы воюем по эту сторону фронта?
В тот день нам дали передохнуть. Пополнить тощающие роты оказалось некем, или, вернее, от орловских жителей-то и ждали новых добровольцев. А пока суд да дело, корниловцам позволили отоспаться.
Получилось худо.
Среди ночи полгорода поднял на ноги истошный трезвон с пожарной каланчи. Младшие офицеры подняли рядовых, построили на всякий случай, вывели коней… Но с места мы так и не сдвинулись. Час или более того корниловские роты стояли в полной боевой готовности. Мимо нас пронеслась двуколка, набитая офицерами неслужилого вида, как детская копилка мелочью. Кокарды они поснимали с фуражек, один размахивал револьвером у головы возницы, другие конфузливо поглядывали вокруг. Без оружия, как видно, их благородия чувствовали себя тревожно.
– Целое отделение бойцов… – негромко прокомментировал Евсеичев.
– Целое отделение отбросов! – зло ответил Вайскопф. – Эти горазды клянчить деньги и просаживать их по ресторациям. Бабы! Толку в них нет.
Чуть позже в южном направлении потянулась вереница пеших в узлами. Прогромыхала телега. Правил ею бородатый мещанин в картузе и косоворотке. Рядом, на мешках с рухлядью, устроилась его жена и двое мальчишек. Один из мал
– Большевики! Большевики!
Отец, не оборачиваясь, ловко треснул его по затылку.
Ванька Блохин крикнул:
– Да иде йны? Красные-то…
– На московской доро… – от второго подзатыльника крикун ляскнул челюстями и заткнулся.
Ротный, вернувшись от командира полка, скомандовал отбой. Я краем уха слышал, как расспрашивал его Алферьев:
– Ждать товарищей?
– Нет ни одного живого товарища на несколько десятков верст окрест.
– Тогда к чему эта круговерть?
– Полковник Скоблин подпалил себе мундир.
– Что?
– Вы знаете, поручик, где остановился штаб дивизии?
– В Благородном собрании.
– Абсолютно верно. Зато дальше все темно! То ли красные шпионы взорвали Благородное собрание, то ли взорвать не удалось, просто подожгли, то ли господин Скоблин подшофэ завалился спать, не соблаговолив вынуть горящую папироску изо рта.
– А…
– До тла. Но все живы, в том числе и сам Скоблин. Распустите людей. Ать-два делать не придется…
Мы разошлись.
Под утро Ванька, натужно ворочая глыбищу Антониды Патрикеевны, снес то ли рукой, то ли ногой очень тяжелый предмет, каковой со всей дуры жахнул по полу. Всего вероятнее, это был утюг. Не тот милый легонький паровой утюжок наших времен, а солидная чугуняка, в опытных руках заменявшая гирю. Или, как знать, это были портновские ножницы, тоже вещь по-викториански основательная. Я впервые увидел их здесь, в орловской купеческой хоромине, и подумал сначала, не для срезания ли голов они предназначены. Нет, оказывается, первый супруг неутомимой Антониды Патрикеевны, большой умелец недорогого шитья, кроил ими ткани. А теперь бывшая его жена открамсывает ими селедочные головы и хвосты…
После падения тяжелого предмета проснулись все мы, и двое Андреев принялись по-взрослому основательно рассуждать, какая версия выглядит более правдоподобной – обходится ли Ванька с нашей хозяйкой по-простецки грубо, и потому она испускает медвежий рык, сердясь на его неискусство, или же напротив, сей звук, раздающийся безо всякого ритма, сопровождает естественный восторг, происходящий от нехитрой житейской радости.
– Заткнитесь, птенцы народного просвещения! – прикрикнул я на них, – молоко-то на губах не обсохло.
Они обиделись и заткнулись. Но наш соратник продолжал с поразительной энергией демонстрировать нутряную крепость сельской натуры. Сопровождающий аудиоряд его не смущал, а резвость Антониды Патрикеевны со временем ничуть не убывала, напротив, кажется, она принимала какие-то гомерические размеры – судя по трубным гласам, каковые испускало натруженное естество вдовицы.
На рассвете я заставил себя уснуть. Дал Господь взять свое…
Не тут-то было.
…матерно брехал кабыздох во дворе.
– Хозя-и-ин! Хозя-и-ин! Чтоб ты околел, бесово семя… Хозя-и-и-н! Отдай штанину, паразит… да как… ты… о! Убью! За полторы тысячи рублей пошил… а ты… пар-рази-ит… Хозя…
– Что угодно, судырь? Эй! И не тронь, слышь, ты, прыщ, мою псину.
– Да это ж она… меня!! За две тысячи рублей пошил штаны с пиджаком, одного материала-то… тьфу!