горизонта, экстатическим колобком висело прямо передо мной.
Оно само двигало мной - я поддавался на этот раз охотно. Прогулка больше напоминала плавание. Я прошел по просеке, затем через перелесок, вышел в совершенно пустой дачный поселок. Поселок (как и все остальное, впрочем) казался сногсшибательно прекрасным. Дойдя до края поля, я остановился и выкурил сигарету. Затем я пошел обратно и углубился в лес по другую сторону просеки. В этом лесу меня настиг пик эйфорических переживаний - эффект был настолько сильным, что на какое-то время я даже как будто бы 'потерял сознание', но не упал, а продолжал двигаться и воспринимать все. Очнувшись, я обнаружил, что стою на четвереньках на большом поваленном стволе дерева.
Ствол был покрыт пушистым светлым мхом. Мое лицо было наклонено очень близко к поверхности мха - я видел его мельчайшие детали, его структуры и ощущал его сильный запах. Какое-то время я еще ползал по стволу и общался с мхом, затем я стал понемногу приходить в себя. Я дошел до того места, где лес обрывался и начинались заборы следующего дачного поселка, и повернул обратно. На обратном пути я увидел ярко-красные мухоморы, большую группу. Я сорвал четыре мухомора - по числу участников нашего приключения - и с ними вернулся на дачу. К тому моменту, когда я подходил к разноцветной терраске, я уже был снова вменяем - на этот раз 'это действительно закончилось.
Вечером я поехал в Москву. В электричке у меня сильно заболело горло, и стало знобить. Когда я вошел в свою квартиру, то был уже окончательно болен - у меня была высокая температура и все прочие признаки простуды. Однако настроение у меня было на редкость спокойное и благостное. Возможно, мои негативные переживания между первой и второй фазами были спровоцированы начинающейся простудой. Есть и другое возможное физиологическое объяснение.
Меня предупреждали, что с утра не надо ничего есть. Я же не просто ел, но злоупотреблял' пирожками. Насколько я помню, я съел девять пирожков: четыре с рыбой, три с капустой и два с курагой. Впрочем, пирожки были вкусные, так что я ни о чем не жалею.
Ватрушечка
Таким вот образом въехал Филипп Павлович Плещеев в поле моего зрения: на зелено-красном драконе с золотой чешуей, сидя между роскошных перепончатых крыльев на лакированной скамеечке. Он вылетел из разноцветной тьмы, из радужного дождя, и снова исчез, подскакивая и головокружительно вращаясь в вышине, на большой китайской карусели. Когда драконы снизились, он подошел ко мне и, протягивая руку, сказал: 'Господин Мартов, нас ожидает павильон ужасов'. К тому времени я был уже знаком с его романом 'Освальд'.
Где-то в пустынном и диком месте останавливается поезд. Из вагона первого класса (с 'креслами синего бархата') выходит молодой мужчина в грязном пальто. В руке - большой чемодан. У него бледное лицо с вечной маленькой улыбочкой. Нижняя губка честолюбиво оттопырена. Это Ли Харви Освальд, будущий убийца президента Кеннеди. Большую часть книги занимает переписка Кеннеди и Освальда. Освальд живет в гостинице, в полупустыне.
Гостиница расположена недалеко от железнодорожного полотна. В своем номере Освальд вынимает из чемодана разобранное ружье с оптическим прицелом, тщательно собирает его, укрепляет на подоконнике. Окно выходит в какие-то сонные заросли. Освальда окружает тишина. Но его переписка с президентом идет на истерическом взводе. В ней много упреков, каких-то неожиданных воплей. Кеннеди кажется человеком огромного роста, пропахшим лекарствами, с огромными длинными пальцами, необузданным, вечно взвинченным, проводящим целые дни напролет в диком возбуждении. Освальда он называет в письмах иногда 'милый Ли', а иногда 'мой дорогой Харви'. Ли хочет убить Кеннеди, он долго, старательно настаивает на этом, приводит доводы, доказывает, убеждает, требует. Кеннеди яростно сопротивляется. Его письма начинают напоминать прозу Пастернака по обилию исступленно цветущей сирени в вазах, умножаемой зеркалами и поверхностями роялей. Эта сирень, а также весенние грозы, цвет неба и звуки музыки вызывают какой-то дикий, неадекватный, не влезающий ни в какие рамки восторг. Захлебываясь от восторга и ужаса, громко топая, сопя, в огромном разметавшемся фраке, Кеннеди бегает по залам и коридорам Белого дома. Там, под онейроидными люстрами, отражаясь в паркетах, вечно длятся концерты великих исполнителей. Однако Ли упорен. Он тихо, неизбывно и кротко добивается своего. Наконец согласие получено. Кеннеди извещает об этом в суховатой записке, поражая несвойственным ему лаконизмом: 'Милый Ли! Я понял все. Ты не можешь иначе. Хорошо, я согласен. Джон'. Получив эту записку, Освальд собирает вещи, наводит порядок в комнате.
Несколько раз переставляет тяжелую пепельницу зеленого стекла. Перечитывает записку, негромко бормоча: 'Милый Ли… ты не можешь иначе…' Затем он встает, подходит к ружью, нацеленному в открытое окно, приникает глазом к оптическому прицелу, тщательно целится и, наконец, стреляет.
Хайдеггер говорил об ужасе, который позволяет нам 'осязать' Ничто. Можно сказать,-что всякая тварь, пребывающая во времени, должна обладать некоторым 'воспоминанием о Ничто', этим 'подсознанием подсознания'. Возможно, именно к этому 'воспоминанию о Ничто' возводят свою родословную комические эффекты. Пустота, лежащая в глубинах памяти, делает нас смешливыми, подобно тому как емкость, скрытая в глубине горного массива, порождает акустический резонанс. Впрочем, роман Плещеева лишь косвенно юмористичен.
Я уже сказал, что наша встреча с автором Освальда произошла на иллюминированной старинной плошади, среди огоньков, под слабым дождем. Приблизившись к 'павильону ужасов', мы сели в черный мерседес образца 1930 года, движущийся по рельсам, наподобие трамвайчика. И этот транспорт увлек нас в туннель.
- Вы несколько старше меня, - начал Плещеев, - и поэтому, наверное, помните настоящие китайские аттракционы, а не те подделки, вроде той, с которой я только что слез.
- О да, - ответил я охотно, - я помню еще знаменитую карусель по имени 'Веер с персиковыми цветами'. Он прищелкнул пальцами с видимым наслаждением.
- Ах, что за времена были!
- Туннель ужасов, в котором мы сейчас с вами находимся, тоже хорош. Здесь никогда ничего не меняется. Те же мрачные автомобили, несущиеся друг за другом по темному коридору, те же гибнущие дети…
Мою речь перекрыл скрежет. В ярко вспыхнувшем сиянии на рельсы выскочили искусно сделанные дети в матросках, автомобиль смял их, блеснули на миг озаренные ужасом голубые глаза, беспомощно всплеснула маленькая ладонь в синем рукаве, ветровое стекло покрылось мелкими капельками крови.
- Теперь, - сказал я, - когда видишь аттракцион много раз, это только ностальгически теребит нервы. Но после первого посещения мне снились искаженные личики, золотой якорек на рукаве… Но, если уж мы говорили о развлечениях прежних времен - времен моей молодости, - все это бледнеет по сравнению с так называемым Домом Сухих Цветов. Он появлялся незадолго перед Рождеством, в темную снежную ночь. Обычно он находил себе место на какой-нибудь достаточно оживленной улице, в проеме между двумя большими доходными домами. Выйдешь, бывало, утром купить горячих каштанов и вдруг видишь, что там, где еще вчера зияла прореха и темнел пустырь, стоит он - высокий, строгий, без всяких украшений, с абсолютно черными стеклами в длинных узких окнах. В этих непрозрачных стеклах отражалась иллюминация кондитерских лавок и подводные огоньки торговцев живыми рыбами…
- Живыми рабами? - не расслышал Плещеев.
- Живыми рыбами, - поправил я. - Дом Сухих Цветов это было солидное предприятие. Скромная вывеска извещала о невозможности входа для детей, подростков, впечатлительных женщин и людей со слабой нервной системой. На первом этаже, сразу влево от входа, был особый ресторан.
Впрочем, я там никогда не обедал - я сторонник простой здоровой пищи, к тому же вегетарианец. К тому же ностальгирующий эмигрант. Вареная картошка с дымком, соленый огурчик, рюмка водки - что еще