поцелует!» С тех пор бедным честным отцам велено было разоблачаться только у себя в ризнице, но ни в коем случае не при всех, особливо не при женщинах, дабы не вводить их в соблазн. Когда же кто-нибудь спрашивал, отчего это у фратеров такие длинные уды, Панург всякий раз отлично разрешал проблему.

– У ослов оттого длинные уши, – пояснял он, – что их матки, как утверждает De Alliaco[392] в своих Suppositiones[393], не надевают им на голову чепчика. На том же самом основании причинное место у святых отцов оттого такое длинное, что они не носят подштанников, – бедному монашескому уду предоставлена полная свобода, вот он и болтается как неприкаянный у них на коленях, ни дать ни взять четки у женщин. А большой он у них оттого, что благодаря этому болтанию к нему притекают все телесные соки, ибо, как утверждают законоведы, волнение и движение вызывают притяжение.

Item еще один карман у Панурга был набит квасцами, – эти квасцы он сыпал самым чопорным женщинам за воротник, отчего некоторые из них вынуждены были при всех раздеваться, другие плясали, как петух на угольях, третьи катались, как бильярдный шар по барабану, четвертые бегали по улицам, Панург же устремлялся за ними, и тем из них, которые раздевались, он, как учтивый и любезный кавалер, набрасывал на спину плащ.

Item еще в одном кармане у него была склянка с деревянным маслом, и когда он встречался с нарядно одетой дамой или же мужчиной, то, делая вид, будто пробует ткань на ощупь, замасливал и портил самые видные места на платье, да еще приговаривал: «Ах, какое хорошее сукно, какой хороший атлас, какая хорошая тафта, сударыня! Пошли вам Бог все, что вашей душеньке угодно, – новое платье, нового дружка! Храни вас Господь!» С этими словами он клал даме руку на воротник. И несмываемое сальное пятно, остававшееся на платье, так прочно потом въедалось в душу, в тело и в доброе имя, что сам черт его бы не свел. А Панург говорил на прощанье: «Смотрите, сударыня, не упадите, тут впереди большая грязная лужа».

Еще в одном кармане хранился у него растертый в порошок молочай, и в тот же карман он клал изящной работы хорошенький носовой платочек, который он в рядах Сент-Шанель стянул у одной пригожей торговки, когда снимал у нее с груди вошь, – вошь эту он, кстати сказать, сам же ей и посадил. Находясь в обществе порядочных женщин, Панург всякий раз заговаривал о рукоделье, клал руку даме на грудь и спрашивал: «Это фламандские вышивки или же из Эно[394]?» Затем он доставал свой носовой платок. «Полюбуйтесь, полюбуйтесь, вот это работа! – говорил он. – Не то из Пипиньяна, не то из Какассоны!» Тут он изо всех сил встряхивал платок перед самым носом у дам, отчего те чихали четыре часа без передышки. Сам же он в это время пукал, как жеребец, а дамы со смехом спрашивали:

– Панург! Да вы что это, пукаете?

– Помилуйте, сударыня, – отвечал он, – я подбираю аккомпанемент к песенке, которую вы выводите носом.

Еще в одном кармане находились у него отвертки, отмычки, клещи и прочие тому подобные орудия, против которых ни одна дверь и ни один сундук устоять не могли.

Еще один карман был у него набит бирюльками, играл же он в них мастерски, ибо пальцы у него были гибкие, как у Минервы или же у Арахны[395], и в былые времена он даже показывал на улицах фокусы, а когда он менял тестон или же какую-нибудь другую монету, то, будь меняла проворнее самого Муша, все равно у него каждый раз бесследно исчезали пять-шесть бланков, так что он ощущал лишь дуновение ветра, поднимавшегося при их исчезновении, – а всё быстрота и ловкость Панурговых рук, и притом никакого мошенничества!

Глава XVII

О том, как Панург приобретал индульгенции, как он выдавал замуж старух и какие процессы вел он в Париже

Однажды, заметив, что Панург чем-то слегка озабочен и не склонен поддерживать разговор, я решил, что причиной тому безденежье, и обратился к нему с такими словами:

– Судя по выражению вашего лица, Панург, вы больны, и я догадываюсь, чем именно: ваша болезнь называется истощением кошелька. Но вы не беспокойтесь: у меня есть приблудные шесть с половиной су, – полагаю, они для вас будут нелишними.

Панург же мне на это ответил так:

– Э, что деньги? Прах! В один прекрасный день мне их девать некуда будет, – ведь у меня есть философский камень, он притягивает к себе деньги из чужих кошельков, как магнит – железо. А может быть, вы желаете приобрести индульгенцию? – спросил он.

– Даю вам слово, я не очень-то гонюсь за отпущением грехов на этом свете, – отвечал я, – посмотрим, что будет на том. Впрочем, пожалуй, но только, по чести, я готов затратить на индульгенцию один денье, ни больше ни меньше.

– Ссудите и мне один денье под проценты, – сказал он.

– Нет, нет, – сказал я, – я просто даю вам его взаймы, от чистого сердца.

Grates vobis, Dominos[396], – сказал он.

Мы начали с церкви св. Гервасия, и там я купил только одну индульгенцию, ибо по части индульгенций я довольствуюсь малым, и прочитал несколько кратких молитв св. Бригитте, меж тем как Панург покупал индульгенции у всех продавцов и с каждым из них неукоснительно расплачивался.

Затем мы побывали в Соборе Богоматери, у св. Иоанна, у св. Антония и во всех других церквах, где только продавались индульгенции. Я больше не купил ни одной, а он прикладывался ко всем мощам и везде платил. На возвратном пути мы с ним зашли в кабачок «Замок», и он показал мне не то десять, не то двенадцать своих карманов: они были полны денег. Тут я перекрестился и спросил:

– Как это вам удалось в такое короткое время набрать столько денег?

Он же мне ответил, что понатаскал их с блюд, на которых лежат индульгенции.

– Когда я клал на блюдо первый денье, – пояснил он, – у меня это так ловко вышло, что сборщику показалось, будто я положил крупную монету. Потом я одной рукой захватил десяток денье, – а может, и десяток лиаров, а уж за десяток дублей-то я ручаюсь, – другой же рукой – целых три или даже четыре десятка, и так во всех церквах, в которых мы с вами побывали.

– Да, но вы обрекаете себя на вечные муки, как змей-искуситель, – заметил я. – Вы – вор и святотатец.

– По-вашему так, а по-моему не так, – возразил он. – Ведь продавцы индульгенций сами мне дают эти деньги, – они предлагают мне приложиться к мощам и говорят при этом: «Centuplum accipies»[397]. Это значит, что за один денье я имею право взять сто, ибо слово accipies здесь следует понимать так, как его толкуют евреи, которые вместо повелительного наклонения употребляют будущее время. Могу вам привести пример из закона: Diliges Dominum и Dilige[398]. Поэтому, когда индульгенщик мне говорит: «Centuplum accipies», то он хочет этим сказать: «Centuplum accipe»[399], и в таком именно духе толкуют эти слова раввины Кимхи, Абен Эзра, разные там масореты и рассуждает ibi[400] Бартол. Да и потом сам папа Сикст пожаловал мне ренту в полторы тысячи франков из церковных доходов за то, что я вылечил его от злокачественной опухоли, которая так его мучила, что он боялся остаться хромым на всю жизнь. Вот я сам себе, своими руками, и выплачиваю эту ренту из церковных доходов. Ах, мой друг! – продолжал он. – Если б вы знали, как я нагрел руки на крестовом походе, вы бы ахнули от изумления! Я заработал на нем более шести тысяч флоринов.

– Куда же они девались, черт побери? – вскричал я. – Ведь у вас ничего не осталось.

– Девались туда, откуда явились, – сказал он, – переменили хозяина, только и всего. Самое меньшее три тысячи из этих денег я израсходовал на бракосочетания, но только не юных девиц, – у этих от женихов отбою нет, – а древних, беззубых старух, ибо я рассуждал так: «Эти почтенные женщины в молодости даром времени не теряли, рады были угодить первому встречному, пока уж сами мужчины не стали ими брезговать, так пускай же, черт побери, перед смертью они еще разок побарахтаются». На сей предмет я одной давал сто флоринов, другой сто двадцать, третьей триста, смотря по тому, насколько они были

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату