вой. Это была добрая, хорошая, честная женщина. Мир ее праху!
Хайка Пик?ва – старуха за пятьдесят лет, бездетная вдова прогоревшего купца-обывателя Лейзера Пик – существовала лишь тем, что успевала зарабатывать себе около наших офицеров. Она поставляла нам чай, сахар и вина, мыло, полотна, папиросы и т. п. и во всех своих поставках постоянно была настолько добросовестна, что поневоле приучила все наше офицерство обращаться исключительно к себе за всеми подобными требованиями. У нее не было своей собственной лавки; она забирала продукты своей «кимерции» у других торговцев; но ни один из торговцев не отважился бы отпустить Хайке на комиссию плохой или залежалый товар, потому что Хайку ни на том, ни на другом не надуешь: сама купчихой была! А так как обороты торговцев с полком, то есть, собственно, с кружком офицеров и юнкеров, происходили почти исключительно через Хайку, то подсовывать ей плохой товар не было и расчета: брать перестанет, к другим обратится. И вот таким-то образом тот маленький процент, который уделяли ей с одной стороны торговцы за комиссию и с другой – офицеры за кредит, составлял единственный источник ее существования. Если господину Элькесу пришлось уступить ей поле этого рода деятельности, то только потому, что Хайка победила его своей безусловной честностью: продукт, как уже сказано, всегда был у нее надлежащего достоинства, цена настоящая, не дутая, и при этом никогда ни малейшей приписки в счетах несмотря на то, что иногда приходилось забирать у Хайки в кредит по нескольку месяцев кряду. Но, сверх всего, наша Хайка отличалась и еще одним, чрезвычайно редким, почти неслыханным (в особенности между еврейками) достоинством: она никогда не приставала и не надоедала с требованием уплаты по счетам. «Зачэм?.. Увсше равно, будут деньгув, будут заплатить и Хайке!» И не было в полку примера, чтобы у кого-нибудь вышли с Хайкой недоразумения в расчетах или чтобы Хайка осталась кем-нибудь недовольна. Получит офицер жалованье или деньги из дому – первая уплата, конечно, Хайке: «На, мол, мадам! За твое терпение ты первая и получаешь!»
Подобно Элькесу, и она каждое утро обтекала офицерские квартиры, но не ради сплетен и новостей, а единственно затем лишь, чтобы справиться, есть ли еще у офицера табак или свечи и не нужно ли ему чего доставить. Впрочем, ее комиссионерские услуги ограничивались только вышеперечисленными предметами офицерского обихода. Хайка вообще была женщина безукоризненно строгих нравственных правил, и предложение иных услуг, хотя бы даже вроде того, чтобы свести офицера с заимодавцем-процентщиком, считала недостойным себя, своих лет и своего вдовьего достоинства.
Вскоре мы все так привыкли к нашей старой Хайке, что она тоже вошла в цикл полковых приживалок, сроднилась со всеми нашими интересами и стала в своем роде полковою необходимостью. Поэтому она даже не без гордости заявляла, что тоже служит в уланах и что, хотя на каждом «кимпаменту» ей неоднократно предлагают посторонние офицеры «перегходить ув пэгхота, ув драгоны и ув артылериум», она всем родам оружия и всему офицерству на свете предпочитает «насших вулянов», «за таво сшто як я взже одразу начала сшлюзжить ув вулянагх, то гхочу азж до сшамово сшмертю у в адин полк асштаватьсе».
Нередко она жаловалась на свою недужность, на то, что «стала взже сшлябая на зждаровью», и, вспоминая о близкой смерти, очень желала только одного: чтобы ее похоронили наши уланы – непременно уланы и непременно «из музикум», – «сштоби як понесут мине, то сштоби музика вуляньска грала мареш- фунебр, болш таво я ничево не сжалаю»! В том, чтобы быть похороненной с музыкой, заключалась, кажись, единственная суетность, единственное честолюбие Хайки.
Иногда офицеры делали ей маленькие сюрпризы и подарки. Едет, например, кто-нибудь в отпуск.
– Ну, мадам, какого тебе гостинцу привезти из Питера?
– Ой, благодару вам! Мине зже ничиво не надо!
– Да ты не стесняйся, говори прямо, чего желаешь.
– Н-ну, и сшто я зжнаю!.. Як ви взже такий добрый до мине, то первизить сшто зжнаитю. Я за увсшиво буду довольная.
– Ладно!.. Ожидай, значит, подарка.
И привезут ей, бывало, какой-нибудь шерстяной материи на платье, или сережки из оникса, или платок ковровый – и Хайка просто на седьмом небе от восторга, потому что любила она и пофрантить, и одеваться чисто, а скудных средств ее между тем едва лишь на крохи хлеба да на селедку с цыбулькой хватало.
Но более всего угодить ей довелось мне, когда однажды, согласно ее заветной мечте, привез я ей в подарок новый парик из Петербурга. До тех пор она, как добрая старозаконная еврейка, за неимением парика прятала свои седые волосы под старенькую накладку из порыжелого от лет, некогда черного атласа, с прошитою посередине бороздкой пробора, и поверх этой накладки напяливала тюлевый чепец с широкими бантами и пунцовыми розами. Но парик – настоящий «петерэбургхський» парик, из настоящих женских волос – это такая роскошь и такой неожиданный сюрприз, что Хайка просто глазам своим не поверила, когда я открыл перед ней парикмахерскую коробку.
– Богх мой! Это толке сшин матеру, альбо зжанигх невиесшту может изделать такова дригаценнаво педарок!
На следующее утро она явилась ко мне уже в моем парике и даже в нарочно обновленном чепце, с розами и бантами еще более яркими и пышными.
– Н-ну1 Типеричка я взже заувсшем настоящий, как есть, гхаросший кипеческий мадам, и мине взже не будет ув сштид пайти ув сшабаш на шпацер до Сшадовей улицу.
Этот подарок я сделал ей в знак благодарности за ее участие ко мне по следующему поводу. Однажды, возвращаясь с эскадроном с зимних квартир по весенней распутице, схватил я себе сильную горячку и в первый же день по прибытии в штаб должен был слечь в постель. Несколько суток пролежал я в забытьи, но в те мгновения, когда ко мне возвращалось слабое сознание, замечал я, что у моей постели сидит кто-то посторонний, какая-то женщина, которой большей частью я не узнавал, и только порою казалось мне, будто это Хайка. Когда же перелом болезни совершился и я, проснувшись от продолжительного оживляющего сна, окончательно пришел в себя – первое, что бросилось мне в глаза, был чепец с пунцовыми розами. Передо мною в кресле действительно сидела наша Хайка с каким-то вязаньем в руках. Оказалось, что она доброхотно явилась сиделкой ко мне, совершенно одинокому, и, чередуясь с денщиком, ухаживала за мною по целым дням во все тяжелое время моей болезни. Черта такого бескорыстного, великодушного добросердечия поневоле заставила меня еще более полюбить эту добрую старуху. Я было предложил ей вознаграждение за ее труд и время, непроизводительно потерянное у моей постели, но Хайка, несмотря на всю свою бедность и нужду, наотрез отказалась от денег и даже отчасти обиделась на меня за такое предложение:
– Сшто я вам – догхтур, чи сшто?!
Чем же после этого молено было отблагодарить ее, как не тем, чтобы исполнить давнишнее, самое заветное ее желание иметь хороший парик – вещь, по цене своей окончательно для нее недоступную?
Случай со мною был далеко не исключительным примером Хайкиного сердоболия. Сколько раз бывало, что заболеет серьезно одинокий офицер, в особенности же молодой юнкер, – Хайка без всякого зова и приглашения является к нему доброхотною и бескорыстною сиделкой: «Бо каб у него матка была, то матка бы сидела, а как нема матки, хто зж его пожалуе?!» Кроме всех своих достоинств это была женщина веселая, спокойная, всегда безропотно покорная своей доле, даже довольная своею судьбою, несмотря на то что эта судьба далеко ее не баловала. С Хайкою приятно было подчас и побеседовать, потому что она была старуха умная, рассудительная, видевшая на своем веку многое и из всех житейских передряг успевшая какими-то судьбами вынести и сохранить в себе светлый взгляд на жизнь и ясное душевное спокойствие. Одинокая, бездетная старуха, не нашедшая в своей среде особенного уважения и участия именно вследствие своего неплодия (что у евреев вообще почитается за большой порок), Хайка, кажись, всю любовь своей души перенесла на наш полк, гордилась его успехами на смотрах и парадах, радовалась его радостям, сочувствовала его печалям. За такую привязанность к полку на нее даже косились многие из евреев; но в особенности целая буря недовольства со стороны всего местного кагала разразилась однажды над неповинною головою бедной старухи по следующему случаю.
Осенью 1871 года проявилась в городе холера, которая вырывала свои жертвы преимущественно из еврейской среды, живущей в тех краях, за редкими исключениями, крайне бедно, грязно и скученно. Евреи вообще суеверны и не любят называть какую бы то ни было эпидемическую болезнь ее настоящим именем; а при необходимости в разговоре всегда стараются упомянуть о ней как-нибудь иносказательно, опасаясь, что в противном случае – чуть лишь произнесешь точное название болезни – она тут как тут, непременно к тебе и пристанет. Зная этот суеверный предрассудок, молодые офицеры подчас, бывало, нарочно