шаг отдавался такой же болью, как и во время моих первых прогулок по усеянному ракушками берегу. Только тогда я гулял под розовым светом раннего утра, когда мир ещё спал, и двигались разве что волны, ласково набегающие на песок, да коричневые облачка сыщиков, которые поднимались в воздух в нескольких шагах от меня. Эта прогулка выдалась другой. Ревел ночной ветер, грохотали волны: не ласкали берег — выбрасывались на него в поисках смерти. Чуть дальше от берега луна хромировала поверхность воды, и несколько раз у меня возникало ощущение, что краем глаза я вижу «Персе», но корабль исчезал, стоило мне повернуть голову. Так что этой ночью на берегу Дьюма-Ки компанию мне составлял только лунный свет.
Пошатываясь, я шёл, держа в руке фонарь, думая о том дне, когда гулял здесь с Илзе. Она ещё спросила меня, самое ли это прекрасное место на свете, и я заверил её, что нет, есть ещё как минимум три более прекрасных… но не мог вспомнить, назвал ли я ей эти места или только сказал, что их трудно написать без ошибок. Помнил я другое: её слова о том, что я заслужил такое прекрасное место и время, чтобы отдохнуть. Время, чтобы излечиться.
Тут потекли слёзы, и я им не мешал. В руке, которой мог бы их вытереть, я держал фонарь, поэтому продолжал плакать.
iv
Я услышал «Розовую громаду» прежде, чем увидел её. Ракушки под домом никогда не говорили так громко. Я прошёл ещё несколько шагов, потом остановился. Вилла стояла впереди — чёрное пятно, поглотившее звёзды. Ещё сорок или пятьдесят медленных хромающих шагов, и луна начала высвечивать какие-то детали. Не горели лампы, даже те, которые я обычно оставлял включёнными на кухне и во «флоридской комнате». Конечно, ветер мог где-то оборвать провода, нарушив подачу электроэнергии, но я в этом сомневался.
Я вдруг понял, что узнаю голос, которым говорили ракушки. Не мог не узнать: то был мой голос. Знал ли я это всегда? Скорее всего. На каком-то уровне сознания, если мы не безумны, думаю, большинство из нас знает различные голоса своего воображения.
И, разумеется, своих воспоминаний. У них тоже есть голоса. Спросите любого, кто потерял конечность, или ребёнка, или давно лелеемую мечту. Спросите любого, кто винит себя за плохое решение, обычно принятое под влиянием момента (момента, когда всё окрашено в красное). У наших воспоминаний тоже есть голоса. Обычно грустные, которые жалуются, словно вскинутые в темноте руки.
Я шёл, подволакивая одну ногу, о чём ясно говорили оставленные мной следы. Тёмная, без единого огонька, «Розовая громада» всё приближалась, увеличиваясь в размерах. Не разрушенная, как первое «Гнездо цапли», но в этот вечер виллу облюбовали призраки. В этот вечер меня точно ждал один призрак. А может, что-то более материальное.
Ударил порыв ветра, и я посмотрел налево, на Залив, с которого он дул. Увидел корабль — тёмный, ждущий, молчаливый, с развевающимися лохмотьями парусов.
«Чего бы тебе не подняться на борт? — спросили ракушки, когдая, залитый лунным светом, остановился менее чем в двадцати ярдах [18,3 м] от своего дома. — Стереть прошлое начисто — это можно сделать, никто не знает об этом лучше тебя — и просто уплыть. Оставить здесь всю эту грусть. Ты в игре, если ставишь монету на кон. И знаешь, какой самый большой плюс?»
— Самый большой плюс — мне не придётся плыть одному, — ответил я.
Ветер дул сильными порывами. Ракушки шептали. И из черноты под домом, где костяная постель достигала толщины в шесть футов, выскользнула чёрная тень и замерла в лунном свете. Какое-то время постояла, чуть наклонившись вперёд, словно в раздумьях, потом направилась ко мне.
Она направилась ко мне. Не Персе. Её утопили, чтобы она заснула.
Илзе.
v
Она не шла. Я и не ожидал, что она будет идти. Она тащилась. И то, что она могла двигаться, тянуло на магию — тёмную магию, разумеется.
После последнего телефонного звонка Пэм (разговором его не назовёшь) я вышел через дверь чёрного хода «Розовой громады» и сломал черенок метлы, которой обычно подметали дорожку к почтовому ящику. Потом пошёл на берег к влажному и блестящему песку. Я не помнил, что произошло после этого, потому что не хотел помнить. Очевидно, не хотел. Но вот сейчас вспомнил. Пришлось вспомнить. Потому что передо мной стоял плод моих трудов. Это была Илзе — и не Илзе. Её лицо то появлялось, то расплывалось и исчезало. Фигура вдруг замещалась чем-то бесформенным, чтобы тут же принять привычные очертания. Маленькие кусочки засохшей униолы и осколки ракушек при движении сыпались с её щёк, груди, бёдер и ног. Лунный свет отражался от глаза, до боли ясного, до боли знакомого глаза Илзе, а потом глаз исчезал, чтобы появиться вновь, поблёскивая в лунном свете.
Ко мне брела Илзе, сотворённая из песка.
— Папуля. — Голос звучал сухо, с каким-то подспудным хрустом, словно в нём перемалывались ракушки. И я полагал, что без ракушек не обошлось.
«Ты захочешь, но нельзя», — сказала Элизабет… но иногда мы ничего не можем с собой поделать.
Песочная девушка протянула руку. Налетел порыв ветра, и пальцы расплылись, потому что ветер выдул из них песок, оставив одни кости. Но тут же песок заклубился вокруг Илзе, и на костях наросла плоть. Черты её лица изменялись, как земля под быстро бегущими летними облаками. Зрелище это зачаровывало… гипнотизировало.
— Дай мне фонарь, — попросила она. — Потом мы вместе поднимемся на борт. На корабле я смогу стать такой, какой ты меня помнишь. Или… у тебя будет возможность ничего не вспоминать.
Волны маршировали к берегу. Одна за другой грохотали они под звёздами. Под луной. Ракушки громко разговаривали под «Розовой громадой»: моим голосом спорили друг с другом. Принеси приятеля. Я выигрываю. Сядь в старика. Ты выигрываешь. А передо мной стояла Илзе, сотворённая из песка, меняющаяся на глазах гурия, освещённая луной в три четверти, с чертами лица, ни на мгновение не остающимися неизменными. Я видел девятилетнюю Илли, пятнадцатилетнюю — спешащую на своё первое настоящее свидание, теперешнюю Илли — какой она выходила из самолёта в декабре, Илли-студентку — с колечком, подаренным по случаю помолвки. Передо мной стояла моя дочь, которую я любил больше всего на свете (не потому ли Персе убила её?), и протягивала руку, чтобы я передал ей фонарь. Он был моим пропуском в долгое плавание по морям забытья. Разумеется, обещание вояжа могло быть и ложью… но иногда мы должны рискнуть. И обычно рискуем. Как говорит Уайрман, мы так часто обманываем себя, что могли бы зарабатывать этим на жизнь.
— Мэри привезла соль, — сказал я. — Много мешков с солью. Высыпала их в ванну. Полиция хочет знать почему. Но они не поверят, услышав правду, верно?
Она стояла передо мной, позади волны с грохотом молотили о берег. Она стояла, а ветер выдувал из неё песок, но тело восстанавливалось из того песка, что лежал под ногами, вокруг неё. Она стояла и молчала, протянув ко мне руку, чтобы получить то, за чем пришла.
— Нарисовать тебя на песке — этого мало. Утопить тебя в ванне — тоже мало. Мэри велели утопить тебя в солёной воде. — Я посмотрел на фонарь. — Персе сказала ей, что нужно сделать. С моей картины.
— Дай его мне, папуля, — услышал я от непрерывно меняющейся песчаной девушки. Она по- прежнему протягивала ко мне руку. Только иногда, при особо сильных порывах ветра, кисть превращалась в птичью лапу. Подпитывалась песком с пляжа — и всё равно превращалась в птичью лапу.
Я вздохнул. В конце концов, чему быть, того не миновать.