— Милорд! — Кромвель уже успокоился. Манчестер был пойман в ловушку, и ответить ему было совсем просто. — Милорд, если это действительно так, зачем же было вообще поднимать оружие? Значит, нам совсем не следует сражаться? Если так, давайте заключим мир с королем, как бы ни были унизительны его условия!
О мире, конечно, не могло быть и речи. Война продолжалась. Но вялая, трусливая тактика Манчестера граничила с преступлением. 15 ноября 1644 года парламентские войска оставили Ньюбери и отступили. Карл победителем вошел в Оксфорд.
Этому следовало положить конец. Кромвеля возмущала не медлительность Манчестера, не лень, не небрежение, не то, что он постоянно, словно нарочно, упускал прекрасные возможности напасть на врага, не ошибки его — кто на войне не делает ошибок? Нет, больше всего бесила его всевозраставшая уверенность в том, что за всеми этими слабостями и пороками стоит полное, непреоборимое равнодушие к делу. Против него нет оружия. Манчестеру просто не хотелось действовать, и, даже если его принудить, все равно это будет лишь видимость дела, увиливание от него, сознательное нежелание довести его до конца.
Не один Манчестер был таким. Похоже, что гибельной трусостью, преступным равнодушием заражено большинство парламента. Они, эти осторожные толстосумы-пресвитериане, хотели мира с королем на выгодных для себя условиях. Они уже начали с ним переговоры. Но на их условия король никогда не согласится, и война будет бесконечной, армия постепенно распадется, страна изноет от разрухи, а дело, великое дело, за которое началась битва, погибнет.
В конце ноября Кромвель покидает армию и едет в Лондон.
25 ноября он встает со своего места в палате общин и начинает говорить. За ним — правота и сила, за ним — его победы, его кровь, пролитая в сражениях. За ним — его солдаты, равных которым нет в Европе. Это придает его речи вес, уверенность, убедительность. Он перечисляет все неудачи парламентских войск, все позорные просчеты, все поражения.
— И больше всех виноват в этих неудачах и вытекающих из них дурных последствиях граф Манчестер! Все это произошло не из-за каких-нибудь случайных или частных обстоятельств и не из-за простой непредусмотрительности, а из-за принципиального нежелания его светлости превратить эту войну в победу. Он сам не раз заявлял, что ему не нравится эта война и он предпочел бы мир с королем.
Манчестер тоже не желает молчать. Он выступает в палате лордов три дня спустя. Его гнев разражается потоком обвинений против Кромвеля: он-де и склонен к неповиновению, и способен на мятеж, и готов уничтожить корону и аристократию. Он сказал ему, Манчестеру, однажды: «Дело не пойдет на лад, пока вас не будут звать просто мистер Монтэгю». Он против пресвитериан и шотландцев и готов поднять на них оружие. Он говорил, что надеется дожить до такого дня, когда в Англии не будет аристократов. Он грозился застрелить короля, как любого другого врага, если тот окажется перед ним. Он пытался дезертировать! Он покровительствует сектантам, мистикам, визионерам, которые тоже ненавидят лордов только за то, что они лорды!
Скандал в парламенте разгорался. Лорды, конечно, поддержали Манчестера. В общинах пресвитериане хранили осторожное молчание, но было ясно, что их симпатии на его стороне. За Кромвеля стояли индепенденты.
Кромвель настолько чувствовал за собой силу, настолько был уверен в правоте своей, что забыл об осторожности. Не только в парламенте, но и вне его, при встречах не только с близкими, но и с весьма далекими и даже не совсем доброжелательными к нему людьми он открыто возмущался поведением Манчестера, осуждал шотландцев и уверял, что и без них можно одержать победу, а если они вздумают мешать ему, он сам выгонит их из Англии. Наконец, он в раздражении позволял себе нападать на прерогативы короля, на лордов, на государственные устои…
Подозрительная встревоженность пресвитериан росла. В начале декабря в доме Эссекса собрались Холльз, Степлтон, несколько шотландских уполномоченных. Речь шла о том, как избавиться от такого опасного человека, каким стал для них Кромвель. Перебрали все старые добрые способы: яд, кинжал, обвинение в государственной измене — ничто не казалось подходящим в должной мере. После долгих споров решили посовещаться с юристами. Тут же, поздним вечером, по знаку величественного Эссекса послали за Уайтлоком и Мэйнардом, известными своей ученостью, опытом и респектабельностью; им можно довериться: они, кажется; с сочувствием отнесутся к делу.
Через полчаса или около того Уайтлок и Мэйнард, смущенные и встревоженные столь поздним вызовом, вошли в комнату. По лицам людей, тесно сидевших вокруг стола, по особо напряженной тишине и нескольким украдкой брошенным взглядам они тотчас догадались, что от них потребуют участия в заговоре. Перед ними извинились. Говорить начал шотландский канцлер лорд Доуден. После нескольких ничего не значащих учтивых став он перешел к сути дела.
— Вы знаете, господа, — сказал он, — генерал-лейтенант Кромвель не принадлежит к числу наших друзей. Он старался всячески вредить нашим войскам, когда мы вступили в Англию. Он непочтителен к его светлости лорду-генералу. По правилам нашего Ковенанта, всякий, кто играет роль
Ах, какой трудный вопрос они задали! И Уайтлок и Мэйнард отлично понимали, какой важный выбор стоит перед ними. Кромвель — или пресвитериане? Кромвель — или король? Новое — или старое?
Молчание затягивалось. Принесли еще свечей, часы пробили полночь.
Юристы наконец переглянулись, и Уайтлок поднял голову. Его практический ясный ум работал как хорошо отлаженная машина.
— Поскольку никто не начинает говорить, — с важностью произнес он, — я позволю себе в изъявление преданности его светлости (поклон в сторону Эссекса) выразить мое мнение. Слово
Лучше сказать было невозможно. Здесь было все: почтение к главнокомандующему и шотландцам, готовность помочь советом, умное, осторожное предостережение и твердый отказ участвовать. Мы разберем чисто юридическую сторону, а уж решайте и делайте все вы сами. Мэйнарду оставалось объявить, что он согласен с мистером Уайтлоком. Он добавил только одно тонкое соображение: слово
Надежды заговорщиков рушились. Напрасно горячились Холльз и Степлтон, доказывая, что Кромвель вовсе не имеет в палате такого влияния, которое ему приписывают, что у него много врагов, тайных и явных. Напрасно они уверяли, что охотно возьмут на себя дело публичного обвинения и приведут такие факты и слова, которые ясно изобличат его злостные намерения.
Осторожные шотландцы молчали: они поняли, что дело проиграно. Споры постепенно затухали. В два часа утра Уайтлок и Мэйнард одновременно, словно по команде, поднялись и раскланялись. Заговор провалился.
Он имел лишь одно последствие: кто-то из участников ночного разговора (уж не сам ли Уайтлок?) известил обо всем Кромвеля. И он после этого стал еще смелее, еще энергичнее.