семидесяти пяти за 1831 год, то окажется, что он каждый день писал почти шестьдесят страниц, не считая работы над корректурой. Нет ни одного обозрения, ни одной газеты, ни одного журнала, в которых внезапно не обнаруживалось бы его имя. Он пописывает в «Силуэте», «Воре», «Карикатуре», «Моде», «Ревю де Пари» и в десятках других разношерстных газетах и журналах. Он еще болтает порой в фельетонном стиле своих прежних «кодексов» о «философии туалета» и «гастрономической физиологии». Нынче пишет он о Наполеоне, а завтра о перчатках, прикидывается философом в рассуждениях «о Сен-Симоне и сен- симонистах» и оглашает «Мнения моего бакалейщика», изучает особенности «Клакера» или «Банкира», разбирает по косточкам «манеру вызывать мятеж», а потом набрасывает «моралите бутылки шампанского» или «физиологию сигары».
Такое непостоянство и остроумие сами по себе не являются чем-то необычным в парижской журналистике. Но поразительно, что наряду с этим сверкающим фейерверком возникают и законченные шедевры, сперва, правда, малых размеров, но такого качества, что, хотя написаны они в одну-единственную ночь и в том же темпе, как все эти пустяковые публикации, они со славой уже пережили свое первое столетие и не забыты и до наших дней. «Страсть в пустыне», «Эпизод времен террора», «Палач», «Саразен» доказывают, что этот недавно еще никому неведомый сочинитель оказался непревзойденным мастером новеллы.
Чем больше Бальзак стремится выдвинуться на передний план, тем больше возможностей открывает он в себе, тем окрыленнее творит. В жанровых картинках из жизни парижского общества – «Этюд о женщинах», «Тридцатилетняя женщина», «Супружеское согласие» – он создает совершенно новый тип непонятой женщины, которую супружество разочаровывает во всех ее ожиданиях и мечтах, которая, как от тайного недуга, тает от безразличия и холодности мужа. Именно эти повести, еще перегруженные сентиментальностью, повести, которые теперь вследствие недостатка в них реализма и правдивости деталей представляются нам надуманными, именно эти повествования завоевывают восхищенную публику. И так как во Франции, да и на всем белом свете, тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч женщин чувствуют себя непонятыми и разочарованными, они обретают в Бальзаке врача, который первый дал имя их недугу. Он извиняет любой их неверный шаг, если только шаг этот совершен из любви, он решается сказать, что не только «тридцатилетняя женщина», но и «сорокалетняя женщина», и даже именно она, все познавшая и все постигшая, имеет высшее право на любовь.
И они чувствуют, что он понял их, как никто другой. Да, он станет их адвокатом, защищающим их перед законами и моралью буржуазного государства, и бесчисленным госпожам д'Эглемон будет казаться, что они узнают себя в его идеализированных портретах. В «Сценах частной жизни», которые появились в апреле 1830 года и которыми с одинаковым восторгом зачитываются не только во Франции, но и в Италии, в Польше, в России, он ввел термин «тридцатилетняя женщина» и установил, таким образом, новый возраст любви для женщин всего мира.
Впрочем, и более высокое судилище, чем самовлюбленную дамскую публику, – соболезнуя своим любимцам, она соболезнует всегда только себе – поражает разносторонность этого писателя, который из темной клетки бульварной литературы одним львиным прыжком вырвался на средину литературной арены. Такому рассказу, как «Красная гостиница», все поколение уже прославленных французских писателей едва ли может противопоставить что-либо равное по сжатости, сдержанности и точности изобразительной силы. В «Неведомом шедевре» Бальзак, сперва возбудивший удивление только размахом таланта, показал всю глубину своего гения. Именно художники чувствуют, что никогда еще интимнейшая тайна искусства, стремление к совершенству, не были с таким неистовством доведены до масштабов трагического. Десять, пятнадцать «глазков» бальзаковского гения уже начали светиться внутренним его светом. Но мерой Бальзака всегда будет только его широта, его полнота, его многообразие в целом. Только сумма его сил сможет выразить сущность, всю безмерность Бальзака.
Впервые Бальзак дает представление об истинном размахе своего таланта в первом своем настоящем романе, в «Шагреневой коже», ибо в нем раскрывает он стоящую перед ним цель – создать роман, в котором, как в разрезе, будет показано все общество, верхние слои и нижние, нищета и богатство, лишения и мотовство, гений и буржуазия, Париж одиночества и Париж салонов, сила денег и их бессилие. Великий наблюдатель и проницательный критик вынуждает сентиментального романтика высказать правду наперекор его воле. В «Шагреневой коже» романтичен еще только ее замысел, попытка воплотить восточную сказку из «Тысячи и одной ночи» в Париже 1830 года. Романтичны, пожалуй, еще образы ледяной графини Феодоры, которая любит роскошь, а не любовь, и ее антипода – Полины, девушки, наделенной способностью к жертвенной любви. Но правдивость, с которой изображена вакханалия (правдивость, испугавшая его современников), или описание студенческих лет – все это Бальзак почерпнул из своего житейского опыта. Споры врачей, изложенная ростовщиком философия – это уже не салонные разговоры, это характеры, воплощенные в словах.
После десяти лет поисков вслепую Бальзак открыл свое истинное призвание. Он будет историком своей эпохи, психологом и физиологом, живописцем и врачом, судьей и поэтом того чудовищного организма, который называется Париж, Франция, вселенная. Если первым его открытием было открытие своей гигантской работоспособности, то вторым, и не менее важным, оказалось открытие цели, на которую следует обратить свою исполинскую мощь. Обретя эту цель, Бальзак обрел самого себя. До сих пор он только ощущал, словно пружину, свернувшуюся в его груди, грандиозную силу, которая должна, наконец, вывести его на космическую орбиту, вознести над унылыми копошащимися современниками.
«Существуют призвания, которым нужно следовать, и некая непреодолимая сила гонит меня вперед, навстречу славе и могуществу».
Но точно так же, как Гёте, который даже после успеха «Вертера» и «Геца фон Берлихингена» не решался признать, что его своеобычный и единственный талант заключен в литературном творчестве, точно так же Бальзак в период до «Шагреневой кожи» и даже после выхода этой повести не убежден в том, что литература его истинное призвание. И в самом деле, Бальзак принадлежит к тем великим гениям, чья гениальность проявилась бы в любой избранной ими сфере. Он мог бы стать вторым Мирабо, Талейраном, Наполеоном, великим закройщиком, князем всех антикваров, маэстро всех дельцов. Поэтому он вовсе не чувствует, даже в юности, что литература является специфическим его даром, и Готье27, который отлично его знал, был, вероятно, не совсем не прав, уверяя:
«Он не обладал, собственно, литературным дарованием. Зияющая бездна разверзалась у него между замыслом и воплощением. Он сам отчаивался, особенно в своих ранних творениях, преодолеть эту пропасть».
Литературное творчество не было для Бальзака необходимостью, и он никогда не воспринимал его как некую миссию. Он рассматривал писательство только как одну из многих возможностей выбиться, чтобы посредством денег и славы завоевать мир.
«Он хотел стать великим человеком, и он достиг своей цели благодаря непрестанному проявлению силы, более могущественной, чем флюиды электричества».
Истинным гением его была его воля, и можно назвать случайностью или, если угодно, миссией то, что эта воля разрядилась именно в области литературы. В то время как первые его книги уже читаются во всех углах земного шара и сам восьмидесятилетний Гёте высказывает Эккерману свое благосклонное изумление по поводу этого из ряда вон выходящего дарования; в то время как журналы и газеты наперебой стараются привлечь грандиозными гонорарами того самого человека, который всего год назад сказал, трудясь, как