подпрыгнуло вверх, с такой силой лезвие вошло точно в сердце парнишки. Тот не успел ни крикнуть, ни простонать, лишь коротко прохрипел и начал заваливаться вперед.
Но Нумизмат не дал ему упасть, он оттащил Одуванчика за кусты и лишь там позволил соединиться с землей. Тяжело дыша, Силин опустился на одно колено, перед глазами плыли красные круги, словно он только что поднял невероятную тяжесть. Немного переведя дух, он склонился над телом Димки. Убедившись, что тот безнадежно мертв, Михаил обшарил его карманы, собрал какую-то мелочь, заглянул в сумку. Там оказалась бутылка водки, две булки хлеба и батон самой дешевой вареной колбасы. Мужики из бригады в тот вечер решили кутнуть, для полного счастья им не хватило самой малости -- пол-литра водки да немного закуски. Это и предопределило судьбу Одуванчика.
Сунув Димкину сумку в свою, Силин протер рукавом рукоять ножа, огляделся по сторонам и быстрым шагом покинул сквер.
Лишь в метро он рассмотрел, что немного крови осталось на тыльной стороне ладони. Сунув руку в карман, Нумизмат обтер руку о подкладку, сел на диван. Под ровное гудение вагона сразу навалилась усталость, да так, что, задремав, он чуть было не проехал свою остановку.
Надя очень удивилась, когда Силин выложил на стол продукты.
-- Что это вы так потратились?
-- Да нет, это я так, приобрел по случаю. Надя, мне бы завтра днем остаться у вас. Мне должны позвонить сюда. Вы уж извините, я дал ваш телефон.
-- Ну, это не проблема. Завтра же суббота, -- улыбнулась хозяйка.
-- Ах, да! Совсем я что-то в столице потерял счет времени.
-- А с этим что делать? -- Надя показала пальцем на бутылку водки. -Хотите выпить?
-- Нет, оставьте до лучших времен.
Весь следующий день Силин провел дома, только с утра вышел, чтобы выкинуть в мусорный бак сумку строителей. Он ждал звонка, но того все не было. Нумизмат не находил себе места. Он прокручивал все возможные варианты: может, бригадир настоял на своем или прораб потерял бумажку с номером его телефона. Несколько раз звонили, Силин вскакивал с места, подходил к двери и, затаив дыхание, вслушивался в мягкий говорок Нади. Но увы, звонили то ей, то детям. К вечеру Михаил пережил все стадии ожидания: волнение, тревогу, отчаяние, безнадежность.
'Неужели я чего-то не учел? -- думал он. -- Выходит, пацан зря отдал Богу душу. Забавно, что в этот раз я не испытал никаких эмоций. Привыкаю, что ли? Собственно, кто этот Димка? Одуванчик и есть одуванчик -- дунул, и нет его, как не было. Что он значит по сравнению со мной? Полный ноль. Таких, как он, бросают во время войны на пулеметы целыми батальонами, что батальонами -дивизиями! Его смерть оправдана целью. На войне мало кто думает о цене жизни, главное -- победа...'
Его размышления прервал очередной телефонный звонок. Силин даже не приподнялся с койки, он уже не верил в удачу. Но спустя несколько секунд Надя постучала в дверь:
-- Миша, это вас.
-- Да, я слушаю, -- сказал в трубку Нумизмат и затаил дыхание. Голос прораба он узнал сразу.
-- Скажите, вы еще не нашли себе работу?
-- Нет.
-- Тогда приходите завтра к восьми утра к тому месту, куда вас доставили в прошлый раз. Мы вас посмотрим в деле.
-- Хорошо, до завтра.
'Сработало!' -- с облегчением подумал Силин, кладя телефонную трубку на рычаг. ЧЕРНАЯ ТЕТРАДЬ
Ленинград. 1943 год. Пинчук.
Поздним декабрьским вечером из подъезда дома по улице Декабристов появилась высокая мужская фигура. Шел человек очень неуверенной походкой, что определяло множество причин. Блокадный Ленинград освещался лишь свежевыпавшим снегом, а человек, пробиравшийся вдоль темных домов, плохо видел. Только память коренного питерца позволяла ему ориентироваться в лабиринте проходных дворов. Сил не хватало, он часто останавливался, отдыхал, тяжело и часто дыша, вслушиваясь при этом в мертвую тишину заиндевевшего города, не звучат ли вдали гулкие шаги патруля. Он не имел полагающегося для хождения в комендантский час пропуска. Но идти ему было не так далеко, и поздний прохожий надеялся проскочить. А все потому, что человек, к которому он направлялся, появлялся в своей квартире только вечером, да и то не всегда.
Услышав тихий стук в дверь, Василий Пинчук немного вздрогнул, закрыл жалобно скрипнувшую дверцу буржуйки и, подойдя к входной двери, негромко спросил:
-- Кто?
-- Василий Яковлевич, это я, Мезенцев, Шура.
-- А, Шура, Шура, студент! -- с явным облегчением произнес хозяин дома, открывая хитроумные замки. Пропустив гостя в дом, он тщательно запер двери и обратился к гостю, греющему над буржуйкой озябшие руки:
-- Замерз, Шура? Да, зима еще больше завернула. Прямо Сибирь, а не Питер. Ты сегодня один, без Анны Александровны?
-- Она умерла на прошлой неделе, -- глухо отозвался гость.
-- Господи помилуй! -- всплеснул руками Пинчук и перекрестился. -- Всех, значит, Господь прибрал, один ты, Шура, остался.
-- Да, последний.
Василий Яковлевич открыл топку буржуйки, сунул туда еще парочку коротких поленьев, но закрывать дверцу не стал -- так было и теплее, и светлее. Оба, и хозяин, и гость, присели около живительного огня и долго молчали. В колеблющемся свете пламени было особенно видно, насколько они разные. По росту и комплекции они напоминали Дон Кихота и Санчо Панса. Мезенцев-младший унаследовал пропорции своего отца, хотя лицом вышел в мать: рыжеватый, курносый, с крупными веснушками по всему лицу. Сейчас он сильно исхудал, волосы приобрели серый оттенок, веснушки словно растворились на бледном лице, щеки впали. Массивные очки с толстыми линзами Шуре приходилось связывать на затылке веревочками, иначе они неизбежно валились с заострившегося носа. Из-за близорукости его в свое время не взяли в армию, сам он даже в ополчение не пошел, желание было, но понимал, что, с его штатскими манерами, будет только обузой и живой мишенью.
Коренастая же фигура хозяина квартиры и его округлое лицо сохранили даже некоторую свежесть, столь не свойственную прочему люду в эту самую страшную третью блокадную зиму. Солидную лысину Василия Яковлевича грела вышитая узбекская тюбетейка, толстые белые катанные пимы и овчинная телогрейка тоже хорошо предохраняли хозяина от мороза. Маленькие глазки Пинчука, почти лишенные ресниц, выдавали природную хитрость и некое благодушие. Вот и сейчас он ударился в воспоминания.
-- Да, а какая семьища была! Погоди, это сколько ж вас было человек? Первыми умерли бабки, Вера Ильинична и Зоя Федоровна, мать вашей матушки. Так?
-- Да, -- тихо подтвердил Александр. -- Бабушки ушли первыми.
-- Потом сестричка твоя младшая, Олечка, в ту же зиму. Сколько ей было?
-- Двенадцать, -- все тем же затухающим голосом сказал Шура.
-- Такая маленькая... и пожить не успела. А рыжая была! Копия мать, и голос звонкий, прямо как звоночек.
Губы у Шуры задрожали, сестренку свою он любил больше всех. А Пинчук, не замечая этого, продолжал вспоминать:
-- Потом умерла сестра ваша сводная, Ольга Павловна. А ведь никто этого не ожидал -- цветущая женщина, вылитая мать, Нина Андреевна, первая жена профессора. Как она переживала, когда ее муж погиб в ополчении! Потом Софья преставилась, младшая дочь от первого брака. Ну, эта с рождения была болезненной. Затем сам профессор ушел в мир иной, батюшка ваш, царствие ему небесное, святой человек! Затем Андрей Николаевич, дядя ваш родной, это вот уже недавно, по осени, затем жена его, Валентина Семеновна. И стало быть, ваша матушка убралась намедни. Сколько ж это?.. -- Он на секунду задумался, потом подвел итог: -- Девять душ! Боже мой!
У его гостя уже откровенно по щекам текли слезы.