общественное положение и будущее бедняжке, которую столь жестоко оскорбили семья и общественное мнение, помочь ей забыть суровую кару, понесенную за былые ошибки, стать покровителем несчастной и незаурядной женщины — во всем этом было нечто рыцарское, уже не раз соблазнявшее Бенедикта. Возможно, любовь, которую, как ему казалось, он начинал питать к Луизе, была отчасти рождена героическими свойствами его характера: он видел в этом чувстве прекрасный повод посвятить свою жизнь другому; его молодость, пылко жаждущая славы в любом ее обличье, смело вызывала на бой общественное мнение, на манер странствующих рыцарей, посылающих вызов великану — грозе всей округи — из одного лишь ревнивого желания услышать свое имя на устах всех, найти в бою славную гибель, лишь бы их имена вошли в легенду.
Смысл отповеди Луизы, сначала оттолкнувший Бенедикта, открылся ему теперь в своем подлинном свете. Не желая принимать столь непомерные жертвы и боясь, что не устоит перед таким великодушием, Луиза с умыслом лишала Бенедикта всех надежд и, возможно, преуспела в том сильнее, чем ей самой бы хотелось. Даже наиболее добродетельным не чужда надежда на вознаграждение, и Луиза, как только оттолкнула Бенедикта, начала жестоко страдать. Лишь тут Бенедикт уразумел, что в этом отказе было больше подлинного благородства, больше деликатной и настоящей любви, нежели в его собственном поведении. В глазах Бенедикта Луиза поднялась выше того героизма, на который он считал себя способным, и не мудрено, что все это глубоко взволновало его и бросило на новое ристалище чувств и желаний.
Будь любовь, наподобие дружбы или ненависти, чувством, способным рассчитывать и рассуждать, Бенедикт, не задумываясь, упал бы к ногам Луизы; но огромное превосходство любви над всеми прочими чувствами, примета божественной ее сущности то, что рождается она не в самом человеке, тут человек не властен, тут воля не может ничего ни добавить, ни прибавить, — сердце получает этот дар свыше, без сомнения, для того, чтобы перенести его на избранника, — таково предначертание неба, и когда даруется оно энергической душе, напрасны все надежды — тут умолкают прочие человеческие соображения, доводы человеческого рассудка, желающие истребить это чувство, — оно существует само по себе и только своей собственной мощью. Все вспомогательные и относящиеся к любви чувства, все, что ей дано, а вернее, что она сама привлекает себе на помощь — дружба, доверие, симпатия, даже уважение, — все это лишь второстепенные соратники, она сама их творит, сама ими управляет и непременно переживет их.
Бенедикт любил Валентину, а не Луизу. Почему именно Валентину? Ведь она была меньше на него похожа, в ней было меньше его недостатков, его достоинств — поэтому ей труднее было и его оценить, и ее-то суждено ему полюбить. Узнав Валентину, он начал дорожить именно теми качествами, которых был лишен сам. Он был человек беспокойный, вечно недовольный, требовательный к себе и к своей судьбе; Валентина была спокойная, покладистая, во всем находила повод быть счастливой. Итак, значит, на то было предопределение божье? Разве не по воле высшего промысла, который везде и всегда действует наперекор человеку, совершилось это сближение? Один был необходим другому; Бенедикт — Валентине, чтобы дать ей познать душевное волнение, без которого была бы не полна ее жизнь, Бенедикту — Валентина, чтобы принести покой и утешение этой грозовой, смятенной жизни. Но между ними стояло общество, делавшее этот взаимный выбор нелепым, преступным, кощунственным! Провидение создало в природе совершенный порядок вещей, а люди разрушили его. Чья в том вина? Неужели ради того, чтобы уцелели наши стены, сложенные из льда, нужно остерегаться даже слабого луча солнца?
Когда Бенедикт вновь приблизился к скамье, Луиза все еще была тут; бледная, уставившись в землю, бессильно уронив руки, сидела она на том же месте. Услышав шорох листвы, задетой полой его куртки, она вздрогнула, но, увидев Бенедикта, поняв, что юноша замкнулся в своей неприступной непроницаемости, с усиливавшейся тоской и страхом приготовилась слушать его речь — плод долгих раздумий.
— Мы не поняли друг друга, сестра, — начал Бенедикт, садясь рядом с Луизой. — Сейчас я объясню вам все.
Слово «сестра» нанесло Луизе смертельный удар, но она собрала остатки сил, стараясь утаить свою боль, и со спокойным лицом приготовилась слушать.
— Я далек от мысли, — продолжал Бенедикт, — хранить против вас досаду, напротив, я восхищен вашей чистосердечностью и добротой, в которых вы, несмотря на все мои безумства, никогда мне не отказывали, вы это давали мне почувствовать. Я знаю, ваш отказ лишь укрепил мое уважение и нежность к вам. Смело рассчитывайте на меня как на преданнейшего друга и разрешите мне говорить с вами со всей искренностью, какой сестра вправе ждать от брата. Да, я люблю Валентину, люблю страстно, и, как правильно заметила Атенаис, только вчера я понял, какое чувство она мне внушает. Но люблю я без надежды, без цели, без расчета; я знаю, что Валентина не отречется ради меня ни от своей семьи, ни от своего теперь уже близкого замужества — даже будь она свободна от обязанностей и от условностей, какие внушены ей идеями ее класса. Я все взвесил хладнокровно и понял, что не смогу стать для нее кем-либо иным, чем покорным, безвестным другом, которого втайне, быть может, и уважают, но знают, что опасаться его нечего. Если бы мне, человеку незначительному, мизерному, удалось внушить Валентине такую страсть, что уничтожает различие рангов и преодолевает любые препятствия, я все равно предпочел бы скрыться с ее глаз, лишь бы не принять жертв, коих я недостоин! Раз вам теперь известны мои взгляды, можете, Луиза, быть спокойны.
— В таком случае, друг мой, — проговорила Луиза дрожа, — постарайтесь же убить любовь, чтобы она не стала мукой всей вашей жизни.
— Нет, Луиза, нет, лучше смерть, — с жаром возразил Бенедикт. — В этой любви все мое счастье, вся моя жизнь, все мое будущее! С тех пор как я полюбил Валентину, я стал иным человеком, я теперь чувствую, что живу… Темный покров, окутавший мою судьбу, разодрался сверху донизу, я уже не одинок на этой земле, меня не тяготит более собственное ничтожество, силою любви я расту час от часу. Разве не видите вы на моем лице выражение спокойствия, придающее мне более сносный вид?
— Я вижу лишь пугающую меня уверенность в себе, — ответила Луиза. — Друг мой, вы сами себя губите. Эти химеры грозят вашему жизненному уделу, вы растратите всю свою энергию на пустые мечтания, и когда придет пора стать человеком, вы с сожалением убедитесь, что уже утратили силы.
— А что значит, по-вашему, стать человеком?
— Это значит найти свое место в обществе и не быть никому в тягость.
— Ну, так я завтра же могу стать человеком: буду адвокатом или грузчиком, музыкантом или хлебопашцем — выбор большой.
— Никем вы не сможете стать, Бенедикт, ибо в вашем состоянии душевного беспокойства любое занятие через неделю…
— Мне опостылеет, согласен, но у меня останется возможность размозжить себе череп, если жизнь будет мне невмоготу, или стать лаццарони, если жизнь мне улыбнется. По здравом размышлении я пришел к выводу, что ни на что иное и не гожусь. Чем больше я учился, тем больше терял вкус к жизни, и теперь, немедля хочу вернуться к моему естественному состоянию, к грубому деревенскому существованию, к простым мыслям и скромной жизни. От моего надела, а там недурные земли, я получаю пятьсот ливров ренты, есть у меня домик, крытый соломой, так что я смогу достойно жить в своих владениях, один, свободный, счастливый, праздный, не будучи никому в тягость.
— Вы это серьезно?
— А почему бы и нет? В условиях нашего общества при получаемом нами образовании самое разумное — добровольно вернуться к животному состоянию, из которого нас пытаются вытащить, на что ушло целых двадцать лет. Но послушайте, Луиза, не стройте за меня химер и иллюзий, в которых вы меня же и упрекаете. Именно вы предлагаете мне израсходовать мою энергию, пустить ее по ветру, вы уговариваете меня работать и стать таким же человеком, как и все прочие, посвятить свою молодость, свои ночные бдения, самые прекрасные часы счастья и поэзии тому, чтобы заслужить благопристойную старость, дряхлеть, гаснуть, покрыв ноги меховым одеялом и откинув голову на пуховую подушку. А ведь такова цель моих сверстников, коих порой именуют благоразумными юношами, а в сорок лет — людьми положительными. Храни их бог! Пусть же они всей душой стремятся к сей возвышенной цели: стать попечителем коллежа, или муниципальным советником, или секретарем префектуры. Пусть они откармливают своих быков и загоняют своих лошадей, разъезжая по ярмаркам, пусть они будут слугами при королевском дворе или слугами при дворе птичьем, рабами министра или рабами отары, префектами в раззолоченной ливрее или прасолами, щеголяющими поясом, в котором зашиты золотые монеты, и пусть после долгих лет трудной жизни, барышничества, пошлости или грубости они оставляют плоды неусыпных