больше не видела она Дестаторе.
Что касается до него, то он впал в безграничное отчаяние. Сопротивление зажгло в нем еще большую страсть, и, быть может, впервые в жизни он, соблазнивший и бросивший стольких женщин, познал истинную любовь.
Но вместе с тем он познал и муки раскаяния, и с этого дня рассудок его стал мешаться. Я надеялся на его глубокое перерождение. Я отнюдь не думал сделать его, по своему примеру, монахом, я хотел, чтобы он вернулся к своему великому делу, чтобы он отказался от ненужных преступлений, разврата и безумств. Я пытался внушить ему, что если он вновь станет мстителем за родину и надеждой нашего освобождения, молодая супруга простит его и согласится разделить с ним его тягостную и славную участь. Да и я сам, должно быть, не задумываясь отрекся бы тогда от своего монашеского сана и последовал за ним.
Но увы! Как просто было бы человеку исправиться, если бы преступление и порок отпускали свою жертву при одном ее пожелании! Кастро-Реале уже не был прежним Дестаторе, или, вернее, им слишком сильно вновь овладело прошлое. Угрызения совести, которые я пробудил в нем, помутили его рассудок, но не могли победить его диких наклонностей. То охваченный буйным безумием, то снедаемый суеверным страхом, он сегодня молился, обливаясь слезами, в глубине нашей бедной часовни, а назавтра возвращался, как говорит писание, «на свою блевотину». Он хотел убить всех своих сотоварищей, он хотел убить меня, он совершил еще не одно безумство, и однажды утром… ах, Микеле, как трудно мне говорить об этом, как больно!.. Однажды утром его нашли мертвым у подножия креста, неподалеку от нашей обители: он пустил себе пулю в лоб!..
— Какая страшная участь! — воскликнул Микеле. — И я не знаю, дядя, что это действует на меня — ваш взволнованный голос или ужас этого места, но меня охватила мучительная тревога. Быть может, я уже слышал эту историю от отца в годы моего детства, и теперь во мне проснулся тот же страх, какой она внушила мне тогда.
— Не думаю, чтобы отец когда-либо рассказывал тебе эту историю, — произнес капуцин после минуты мрачного молчания. — Если же я рассказываю ее тебе теперь, так это потому, что так надо, дитя мое; хотя мне вспоминать ее тяжелее, чем кому бы то ни было, а место, где мы находимся, действительно не вызывает у меня веселых мыслей. Вот он, смотри, тот крест, подножие которого было залито кровью Дестаторе и где я нашел его мертвым, с изуродованным лицом. Это я собственными руками вырыл ему могилу вон под той скалой, в глубине лощины, это я прочитал над его телом молитвы, в которых отказал бы ему тогда всякий другой.
— Бедный Кастро-Реале, бедный разбойник, бедный друг! — продолжал капуцин, обнажив голову и протягивая руку к большому черному камню на самом берегу потока, в пятидесяти футах ниже дороги. — Да простит тебе бог, сей неиссякаемый источник доброты и безграничного милосердия, заблуждения твоей жизни, как я прощаю тебе все горести, что ты мне причинил! Я помню только твои доблестные годы, твои славные деяния, благородные чувства и пламенные порывы, которые я разделял с тобой. Ведь господь не будет строже, чем я, столь ничтожный человек, не правда ли, Микеле?
— Я не верю в мстительность того высшего совершенного существа, что направляет нас, — ответил юноша. Но поскорее уйдем отсюда, дядя! Меня знобит, какая-то странная слабость внезапно овладела мной, и мне легче сознаться в ней, чем провести еще минуту у подножия этого креста… Мне страшно!
— Я рад, что ты здесь дрожишь от страха, а не смеешься, — ответил монах. — Дай же мне руку, и пойдем дальше.
Некоторое время они шли молча; затем фра Анджело, словно желая отвлечь Микеле от мрачных мыслей, снова заговорил:
— После смерти Дестаторе множество людей, особенно женщин, ибо он соблазнил не одну из них, бросились в его убежище, надеясь завладеть деньгами, которые он мог оставить своим детям, так как был, или считался, отцом многих. Но в самое утро самоубийства он отнес добычу от последнего грабежа своей любовнице, той, которую любил больше других, или, лучше сказать, менее других презирал; ибо если сам он не раз поддавался любовной страсти, то еще более умел он внушать ее, и все эти женщины, составлявшие при нем нечто вроде разбросанного по нашим горам сераля, до крайности надоедали ему и раздражали его. Каждая хотела женить его на себе — они не знали, что он уже женат. Одна лишь Мелина из Николози никогда ни за что не упрекала его и ничего от него не требовала.
Она по-настоящему любила его и отдалась ему без сопротивления и без корысти; она родила ему сына, и он предпочитал его остальным двенадцати или пятнадцати побочным детям, которых приписывала ему молва здесь, в горах. Большинство из них живы и похваляются (то ли справедливо, то ли нет), что он их отец. Все они в той или иной степени промышляют разбоем. Но есть среди них один, от которого Дестаторе никогда не отрекался, тот, что повторил в точности все его черты (хотя это всего лишь несовершенный и бледный отпечаток его мужественной и живой красоты), тот, что с младенческих лет готовился стать продолжателем его дела и вырос, окруженный такими заботами, о каких другие не смели и мечтать. Это сын Мелины, тот юноша, которого мы скоро увидим, это предводитель бандитов — я уже говорил тебе о них, среди которых, может быть, и в самом деле есть его братья! Это, наконец, тот, чье настоящее имя ты должен узнать: это Кармело Томабене, которого называют также Пиччинино.
— А девушка, которую похитил Кастро-Реале, та, которую вы обвенчали с ним, ее имени вы мне не откроете?
— Ее имя и ее история — тайна, известная ныне только троим: ей, мне и еще одному человеку. Но довольно, Микеле, больше ни слова об этом. Вернемся к Пиччинино, сыну князя Кастро-Реале и крестьянки из Николози.
Дестаторе сошелся с ней за несколько лет до своего преступления и брака. Деньги, оставленные им Мелине, были не очень велики, но все относительно, и для нее они оказались настоящим богатством. Она воспитала сына так, словно ему суждено было подняться над своей средой; в глубине души она хотела сделать из него священника, и в течение нескольких лет я был его учителем и наставником. Но, едва достигнув пятнадцати лет, он потерял мать, ушел из нашего монастыря и странствовал где-то до самого своего совершеннолетия. Он всегда мечтал разыскать бывших соратников своего отца и создать с их помощью новую банду разбойников, однако, уважая желание матери, которую, надо признаться, действительно любил, он учился так старательно, словно в самом деле готовился стать священником. Но, получив свободу, он решил свою судьбу, не посвящая меня в свои намерения, ибо думал, что я буду осуждать его. Позднее он вынужден был, однако, открыть мне свою тайну и не раз просить у меня совета.
Я не был особенно огорчен, сознаюсь тебе, когда освободился от опеки над этим молодым волчонком, ибо поистине то была самая неукротимая натура, какую я когда-либо встречал. Столь же смелый, как и его отец, но гораздо более проницательный, он от природы так осторожен, насмешлив и хитер, что порой я не знал, кто же передо мной: самый ли лукавый лицемер, или величайший дипломат, один из тех, что играют, запутывая их, судьбами империй. В нем странным образом сочетаются коварство и верность, великодушие и мстительность. Он унаследовал часть достоинств и добрых качеств своего отца, но недостатки и пороки у него другие. Для него, как и для его отца, дружба священна, а данное слово — закон. Но в то время как Кастро-Реале, предаваясь пылким страстям, оставался верующим и даже в глубине души набожным, сын, если не ошибаюсь и если он не изменился, самый равнодушный и хладнокровный атеист, когда-либо существовавший на свете. Если ему и свойственны страсти, то предается он им так скрытно, что ничего нельзя заподозрить. Я знаю только одну его страсть, но и не пытался бороться с ней, страсть эта — ненависть ко всему чужестранному и любовь к родине. Любовь столь пылкая, что он простирает ее и на родное свое селение. Он не расточителен, как его отец, напротив, он бережлив, аккуратен, у него в Николози прелестный дом с участком земли и садом, где он живет, судя по видимости, почти всегда в одиночестве, кроме тех случаев, когда совершает тайные вылазки в горы. Но, отлучаясь, он действует чрезвычайно осторожно, а сообщников своих принимает у себя в глубокой тайне, так что никогда не знаешь, то ли он ушел в горы, то ли читает или курит в саду. Для того чтобы обеспечить себе эту искусно созданную свободу действий, он, когда к нему стучатся, не отзывается, а спустя некоторое время показывается, так что, когда он находится за десять лье от дома, вполне можно предположить, что он, по прихоти странного своего нрава, просто заперся у себя, словно в крепости.
Он сохранил одежду и внешний уклад жизни зажиточного крестьянина, и хотя он очень образован и умеет при случае быть весьма красноречивым, хотя он мог бы избрать себе любое поприще, а на ином из