давно уже переставшим для вас существовать и почти забытым среди страданий; если вы, наконец, возвращаетесь к жизни постепенно, впитывая ее всеми порами своего существа, переходя от ощущения к ощущению, — тогда вы способны понять, что значит отдых после жизненных бурь.
Но мы не вправе останавливаться по дороге больше чем на день. Небо побуждает нас к труду. Больше чем кому-либо другому, мне надлежит проделать тяжелый путь. Отдых таит в себе безграничные радости; но нам нельзя убаюкивать себя этими наслаждениями — они нас погубят. Они посланы нам мимоходом, как оазисы в пустыне, как предчувствие неба; но наша земная отчизна — это невозделанная земля, которую нам надлежит победить, цивилизовать и освободить от рабства. Я не забываю этого, Лелия, и вот я уже снова пускаюсь в путь, а вам желаю мира душевного!»
60. ПЕСНЬ ПУЛЬХЕРИИ
«Когда я покидаю ложе наслаждений, чтобы взглянуть на звезды, светлеющие на небесной лазури, колени мои дрожат от холода этого зимнего утра. Страшные свинцовые тучи нависли над горизонтом, и заря напрасно старается вырваться из их мертвенного, бледного лона. Звезда Волопаса бросает последний красноватый луч к ногам Большой Медведицы, все семь светильников которой бледнеют и гаснут от сияния денницы. Луна продолжает свой путь и медленно спускается, холодная и зловещая, со своих высот, надвигаясь на зубцы мрачных зданий. Начинают проглядывать узенькие ложбины, проложенные дождем, отсвечивающие тусклым, оловянным блеском. Громко распевают петухи, и кажется, что звуки молитвы, встречающие эту ледяную зарю, возвещают пробуждение мертвецов в могилах, а не живых в их домах.
Зачем тебе вылезать из своей постели, едва согревшейся от недолгого сна, о землепашец, ты, который бледнее, чем зимняя заря, печальнее, чем залитая водою земля, суше, чем дерево, у которого осыпались листья? В силу какой жалкой привычки осеняешь ты крестным знамением свой узкий лоб, раньше времени изборожденный морщинами, едва только зазвучит католический колокол? По какой нелепой слабости почитаешь ты единственною своей надеждой, единственным утешением обряды религии, которая освящает всю нищету и продлевает твое рабство до скончания века? Ты остаешься глух к голосу сердца, которое кричит тебе: «Храбрость и месть!», и ты склоняешь голову, как только воздух задрожит от унылого звука, возвещающего миру удел, на который ты осужден навеки: малодушие, унижение, страх!
Тварь, не достойная жизни! Взгляни, с каким сожалением солнце изливает на тебя свет, как скупа и неблагодарна природа, как неохотно покидает ночь пределы твоего унылого края! Твой никогда не утолимый голод — единственная сила, еще имеющая над тобой власть. Это она побуждает тебя в бессилии и слепоте твоей искать жалкого пастбища на земле, истощенной трудом твоих неумелых и грубых рук, которые одна лишь нужда приводит в движение, подобно рычагам механизма. Ступай и дроби булыжники на дороге, они ведь не так тверды, как твой мозг, чтобы, когда мои чистокровные кони гордо по ним побегут, они не повредили себе копыт! Засей илистые берега, чтобы псы мои кормились отборным зерном и чтобы потом твои голодные дети жадно выпрашивали объедки! Ступай, захиревшее отродье, ублажай сосущую твою кровь нечисть! Прозябай, как зловонная трава на болотах! Ползи, как червяк по грязи! А ты, солнце, не показывай своего лика этим пресмыкающимся, недостойным тебя созерцать. Кровавые тучи, разверзающиеся при его приближении, закройте собою, как саваном, его сияющее лицо и заволоките всю египетскую землю, доколе этот жалкий народ не принесет покаяния и не смоет с себя клеймо постыдного рабства.
Юный влюбленный мой, ты не отвечаешь мне, ты меня не слышишь? Голова твоя покоится на мягкой подушке. Неужели ты боишься, как бы я не увидела твоих чистых слез? Неужели ты оплакиваешь отвратительный день, который лишь занимается над этой презренной породой людей, пробуждающейся ото сна? Неужели ты мечтаешь о кровопролитии и о свободе? Неужели ты стонешь от страдания и от гнева? Ты спишь? Волосы твои покрылись испариной, плечи потеряли силу в любовных утехах. Тело твое и мысли тяжелеют от невыразимой истомы… Неужели и сил и жара сердца тебе хватает только на одни наслаждения? Как! Ты спишь? Значит, молодость твоя без остатка удовлетворяется сладострастием, и у тебя нет никакого другого влечения, кроме страсти к женщине? Странная молодость! Она даже не знает, ни в какой мир, ни в какой век забросила ее судьба! Все твое прошлое — в тщеславии, все настоящее — в наслаждении жизнью, все будущее — в безответственности. Ну что же, раз у тебя столько безразличия и презрения к несчастью другого, удели мне немного твоей холодной подлости. Пусть же вся сила наших душ, пусть весь пыл нашей крови сольются воедино, чтобы сообщить особую пряность нашим исступленным ласкам. Ну что ж! Раскроем объятия и закроем сердца! Опустим занавес, скрывающий от дневного света наши постыдные радости! Помечтаем, разогретые жаром похоти, о мягком климате Греции, об античных наслаждениях и о языческом разврате! И пусть слабый, бедный, угнетенный, простодушный трудятся в поте лица и страдают, оттого что им приходится есть черный хлеб, орошенный слезами; мы будем жить среди оргий, и наши шумные наслаждения заглушат их стоны! И пусть святые кричат в пустыне, пусть пророки вернутся и их еще раз побьют каменьями, пусть евреи еще раз распнут Христа! Будем жить!
Или, хочешь, умрем? Задохнемся от любви! Покинем жизнь, сломленные усталостью, как иные влюбленные покидали ее, охваченные фанатизмом любви. Надо, чтобы наша душа погибла под тяжестью материи, или чтобы наше тело, поглощенное духом, избавилось от всего ужаса человеческой доли.
Он все спит! А мне не найти ни минуты покоя, я сопоставляю нищету других с моим проклятым богатством, и в сердце мое вторгаются угрызения! О небо! До чего же груб этот юноша, который вчера еще казался мне таким красивым! Взгляните же на него, мерцающие звезды, устремленные в беспредельность, и скройтесь от него навсегда! Солнце, не заглядывай к нему в комнату, не озаряй его лица, истомленного развратом; на нем ни разу не было ни тени упрека, ни проклятия провидению, которое о нем позабыло!
А ты, вассал, жертва, оборванец, посмотри на него… Ты раб, ты труженик, посмотри на меня, бледную, растрепанную, безутешную, у этого окна… Посмотри хорошенько на нас обоих. Юноша, богатый и красивый, который платит деньги за любовь женщины, и погибшая женщина, презирающая этого юношу и его деньги! Вот те, кому ты служишь, кого боишься, кого чтишь… Подыми же свою кирку и молот, орудия твоего проклятого навеки труда, и ударь! Разрази этих трутней, которые едят твой хлеб и крадут у тебя все, даже твое место под солнцем! Убей этого мужчину, который спит, убаюканный своим эгоизмом, и эту женщину, которая проливает слезы, бессильная порвать со своим пороком!»
61
Однажды вечером отшельник увидел, как в келью к нему входит какой-то молодой человек, которого он с трудом мог узнать, ибо одежда его, манеры, походка, голос и даже черты лица — все изменилось, все, если можно так выразиться, потеряло свой национальный облик, на всем был след иноземной цивилизации.
Когда Стенио разделил с Магнусом его скудный ужин, тот взял его за руку и спустился с ним к берегу озера. Он любил приходить в эти дикие места глядеть на склонившиеся над пропастью огромные кедры, на посеребренный луною песок и на эту неподвижную воду, в которой отражались звезды, такие спокойные, как будто они мерцали где-то в другом мире. Ему нравились и стрекотание цикад, и жужжанье жуков в прибрежных камышах, и тихий полет летучих мышей, описывавших над его головою таинственные круги. В келье отшельника, на краю обрыва, в глубине этого безбрежного озера душа его искала мысль, надежду, улыбку судьбы.
Видя, что лицо его спокойно и он так долго молчит, Магнус решил, что господь сжалился над ним и открыл наконец этому страждущему сердцу сокровища божественной надежды. Но неожиданно Стенио, остановив его в светлом и чистом сиянии луны, сказал, пронизывая его своим циничным взглядом:
— Расскажи мне, монах, про твою любовь к Лелии, о том, как она сделала из тебя безбожника и ренегата, а потом свела с ума.
— Господи, — вскричал отшельник, растерянный и бледный, — да минует меня чаша сия!
Стенио разразился горьким смехом, снял шляпу и с нарочитой торжественностью сказал:
— Приветствую вас, любезный отшельник. Насколько я вижу, вожделение сопутствует вам всюду; вам нельзя задать даже самого пустячного вопроса: тысячи кинжалов вонзаются вам в сердце. Так не будем больше об этом говорить. А я-то думал, что достойная настоятельница монастыря камальдулов сделалась настолько важной персоной, что больше уже не тревожит ваше воображение. Скажите мне, Магнус, вы видели ее, с тех пор как она там?
И он показал рукой на монастырь, купола которого, посеребренные луной, возвышались над кипарисами кладбища.