Но тут в трубке послышались короткие отбойные гудки, не дав Зарифе возможность в очередной раз поклясться здоровьем ее обожаемого родителя.

Прошло две недели со дня установки памятника Кязыму на его необитаемой могиле. Соответствующие инстанции посчитали просьбу Кязыма редчайшим 'загробным', а вернее будет сказать, 'догробным' курьезом, пожали плечами, и, так как 'дело Кязыма' не очень ущемляло общественные интересы, ублаженные стариком, они посмотрели на этот, не имеющий прецедента случай, сквозь пальцы.

Мраморная статуя, изображавшая Кязыма в позе призадумавшегося великого поэта, гордо возвышалась над не шедшими ни в какое сравнение с ней другими надгробными возвышениями. Памятник стоял за оградой, отмечавшей границы широчайшего участка, на котором без труда можно было бы похоронить человек пятнадцать и где в спешном порядке по совету архитектора были посажены молодые платаны, с тем, чтобы своими разлапистыми ветвями подчеркивать величественную, классическую строгость форм памятника из черного мрамора и еще больше выделять его торжественную печаль в этой обители скорби. Впрочем, что касается Кязыма, надо сказать, что обитель скорби для него оказалась не таким уж отталкивающим местом. Очень скоро он полюбил приезжать сюда, благо, путь из города был недалеким - полчаса на машине, и ты, то есть он, на кладбище, у себя на могиле. Сюда его с каждым днем, чтобы не сказать с каждым часом (что тоже было бы вполне справедливо) все сильнее тянуло. Тишина тут была изумительная - раз. Воздух свежий, чудесный, даже получше, чем на бульваре, пожалуй. Это два. Хорошо тут было, сидя в тени платанов, думать о разном, вспоминать свою долгую, непутевую, беспорядочную жизнь, которая и непонятно на служение чему ушла, вспоминать свои молодые годы, вспоминать, вспоминать; даже величайшие глупости и ошибки, совершенные в жизни, и те было сладко и волнующе- грустно вспоминать... В ясную, теплую погоду, приехав на кладбище, Кязым плотно усаживался на удобную скамейку под своим памятником на полутораметровом пьедестале и невольно предавался мечтам и воспоминаниям, часто с бьющимся сердцем взглядывая наверх на торжественный мрамор, от коего скульптор Мурад так умело отсек все лишнее, что памятник и Кязым как две капли воды были похожи друг на друга. Поначалу, приходя к себе на могилу (естественно, сторож кладбища был в курсе этой грандиозной причуды и в первые дни не мог скрыть усмешки, видя старика, сидящего под статуей и умильными взглядами лобызающего ее), Кязым немного стеснялся такой явной схожести, от которой он пришел в восторг, когда в мастерской Мурад показал ему окончательно завершенную работу. Он отворачивался, когда мимо ограды проходили люди, пришедшие почтить память своих усопших. Как-то, шагая мимо, один из посетителей кладбища обратился к другому: 'Ты только посмотри! Просто удивительно, до чего похожи! Он, наверное, брат того несчастного, что лежит тут...' - 'А может, и близнецы...' - после паузы предположил второй голос. Кязым отвернулся, втянул голову в плечи, стараясь не смотреть в их сторону.

- Да упокоит аллах твоих умерших, - обратился один из них к Кязыму.

- Да упокоит аллах ваших умерших, - ответил Кязым, чуть обернув к ним лицо, почесывая перстнем на пальце переносицу.

Но постепенно стеснение Кязыма проходило, и он даже стал гордиться схожестью, гордиться тем, что у него есть такой дорогой и замечательный памятник, которым любуются люди. И появилось ощущение завершенности своей жизни, словно все его земные дела давно уже закончены на этом свете и памятник был как бы своеобразной точкой, подводящей итог его существованию, и теперь оставалось лишь умереть спокойно. От этой мысли становилось горячо на сердце, легко становилось доживать на свете оставшееся, покойно делалось на душе... Теперь, завидя людей, он, отвлекшись от тихих мыслей своих, вытягивал шею, вертел головой, явно стараясь, чтобы обнаружили сходство между памятником и им, сидящим на скамейке. Но в обычные дни, кроме четвергов, когда поминали умерших, людей на кладбище приходило очень немного, а чаще и вовсе не было все-таки не город, село, - и ничего не отвлекало Кязыма от его неспешных, несуетливых мыслей о жизни, о смерти, о предназначении и тщете всего сущего на земле, о вечности, стирающей все, о мудрости пророка Магомета, предвидевшего расцвет цивилизации за много лет вперед; думал он и о том, что такое время, и могут ли все подчиняться одному общему времени, или оно у каждого свое в зависимости от любви к жизни, что такое мир, вселенная, и зачем человек на земле, и зачем он, Кязым, на земле, в чем заключалось его предназначение, ведь не мог же он просто так, как песчинка, принесенная ветром, прийти в мир и так же просто уйти из него, в чем-то было его предназначение, но в чем, в чем, и смог ли он выполнить его, смог ли? Множество вопросов всплывало в душе Кязыма, и он, не зная ответа на большинство из них, не умея на них ответить, усиленно думал... И чем больше он думал, тем горше становилось ему, тем печальнее и темнее становилось на сердце. Зато каждый раз хоть и грустный, но какой-то необычайно просветленный, чистый, будто оставил здесь, избавился от грязи, нажитой за долгие годы, уезжал отсюда Кязым, чувствуя, что стал за эти часы, проведенные у памятника, чуточку лучше, чуточку добрее, а значит, и мудрее... Чувствовал он, что теперь, когда почти ежедневно его здесь, на могиле, посещают такие возвышенные мысли и так трепещет взволнованная душа его, он ни за что не мог бы окунуться в мелочную, суетливую жизнь, какую вел всегда, какую и считал своим предназначением, бездумно, как машина, все глубже погружаясь с годами в грязь, по уши погружаясь в грязь, позволял себе забыть о таких простых и прекрасных понятиях, как совесть, честь, добро, забывая, что главное в жизни - творить добро своему ближнему и любить человека и что нет и не может быть более возвышенного и мудрого дела на земле, чем это. Подолгу, пригорюнившись, иной раз невзначай пустив старческую слезу, сидел Кязым, порой до самых сумерек, под своим памятником, приучившим его в преклонном возрасте задумываться над простыми вещами, о которых не было времени думать раньше, когда и жилось бездумно, жилось, как зверю лесному живется, с опорой на одну лишь хитрость и силу клыков. Думал об этом Кязым, и 'пропащей казалась ему вся его неправедная жизнь. И как же тут не поплакать, тем более если тебе, то есть ему, Кязыму, уже за восемьдесят? ('Кстати, юбилей-то зажал старикан... Не отпраздновал...' Впрочем, с кем? Тоже верно. Никто и не вспомнил, что старикану стукнуло и что время его пошло отсчитывать девятый десяток.) И Кязым покидал кладбище просветленный настолько, что готов был плакать за рулем своей машины на обратном пути в город. Что неоднократно и делал, опасаясь из-за слез, стоявших в глазах, врезаться в какую-нибудь машину. И тогда он вынужден был останавливаться, успокаиваться, вытирать глаза платком, и только окончательно успокоившись, продолжал свой путь, тяжко время от времени вздыхая, горестно качая головой и хлюпая носом.

Как-то, примерно в таком состоянии, Кязыма остановил молодой сотрудник ГАИ за то, что Кязым не пристегнулся ремнем. Кязым полными слез глазами посмотрел на автоинспектора.

- Эх, сынок, - произнес он. - Все это суета. Поверь мне - суета, клянусь честью. О душе надо подумать. О душе. О том, что дальше будет, о том, правильно ли живешь на этом свете. О душе, сынок, о душе... - И Кязым, вздыхая и кряхтя, полез в карман и сунул сотруднику автоинспекции десятирублевку.

Очень скоро приезжать на кладбище к своему памятнику сделалось для Кязыма настоятельной необходимостью. Эго явилось для него и отдушиной, когда он полностью становился самим собой, и средством препровождения времени, которое некуда было девать. И уже к концу третьей неделя он не мог и дня прожить без того, чтобы ежедневно, хотя бы часа два, не посидеть в тиши кладбища, под памятником. Он приезжал сюда аккуратно, каждый день, почти так же, как раньше ездил на работу. Он полюбил свои мысли, приходившие в голову именно здесь. Зелень платанов умиротворяюще шелестела над -его головой, нашептывая удивительные, где-то, может, даже бессмертные мысли, записывать которые было лень и ни к чему, так как задолго до Кязыма их высказали в письменной форме на многих языках другие люди. Короче, платаны шелестели, ветерок овевал его и памятник, и Кязым вновь и вновь, как в целительный источник, погружался в свои думы, в думы о том, что все, как есть, останется после него без изменения, но эта мысль не вызывала в нем горечи, только, заметьте, легкую грусть. И ежедневное пребывание у памятника, как ни странно было для подобного места, вливало в него новые, свежие силы, пробуждало его к жизни, где большое место отводилось добру; он теперь жить не мог без своих щемяще-слезоточивых мыслей. Появилась привычка думать о непреходящем. Ни больше, ни меньше. И раз вкусив от этого сладчайшего плода, он уже каждый день хотел его откушать. Через некоторое время Кязым дошел до такого состояния, что, если б что-то помешало ему приехать на кладбище, он мог бы, пожалуй, серьезно захворать от огорчения. Короче, он не мог жить уже без того, чтобы не навещать свой памятник. Хотите верьте, хотите нет. Мое дело сказать. Чтобы потом не было недоразумений.

Эта странность старика вскоре стала известна его знакомым, потом знакомым его знакомых, потом и вовсе не знакомым, коих, как всяких нормальных людей, заинтересовал этот имеющий место факт памятника над надгробьем живого человека, неизвестно даже когда собирающегося умирать. Кязым, кстати,

Вы читаете Нонсенс
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату