рассчитывали. Но Андрей ошибся: поздней осенью он коротко и обиженно написал, что нет, ничего не выйдет, из госпиталя его выписывают, но отправляют обратно на фронт.
И снова пропал.
Перед рождеством в Атамановку нагрянули председатель сельсовета из Карды Коновалов и конопатый участковый милиционер по фамилии Бурдак, которого за глаза звали Бардаком. От Ангары они повернули жеребца прямо к избе Гуськовых. Настены дома не было.
- Какие имеете известия от сына? - строго, как на допросе, спросил Бурдак у Михеича.
Ему показали последние письма Андрея. Бурдак прочитал их, дал прочитать Коновалову и спрятал к себе в карман.
- Больше он о себе ничего не сообщал?
- Нет. - Растерявшийся Михеич наконец пришел в себя. - А че такое с им? Где он?
- Вот это мы и хотим выяснить - где он? Потерялся где-то ваш Андрей Гуськов. Даст о себе знать - сообщите нам. Понятно?
- Понятно.
Ничего не было понятно Михеичу. Ни ему, ни Семеновне, ни Настене.
А в крещенские морозы из тайника под половицей в гуськовской бане исчез топор.
3
- Молчи, Настена. Это я. Молчи.
Сильные, жесткие руки схватили ее за плечи и прижали к лавке. От боли и страха Настена застонала. Голос был хриплый, ржавый, но нутро в нем осталось прежнее, и Настена узнала его.
- Ты, Андрей?! Господи! Откуда ты взялся?!
- Оттуда. Молчи. Ты кому говорила, что я здесь?
- Никому. Я сама не знала.
Лица его в темноте она не могла рассмотреть, лишь что-то большое и лохматое смутно чернело перед ней в слабом мерцании, которое источало в углах задернутое оконце. Дышал он шумно и часто, натягивая грудь, словно после тяжелого бега. Настена почувствовала, что и она тоже задыхается, настолько неожиданно, как Настена ни подозревала ее, свалилась эта встреча, настолько воровской и жуткой с первых же минут и с первых же слов она оказалась.
Он убрал наконец руки и чуть отступил назад. Все еще неверным, срывающимся голосом спросил:
- Искали меня?
- Милиционер недавно приезжал и с ним Коновалов из Карды. С отцом разговаривали.
- Отец, мать догадываются про меня?
- Нет. Отец думал, топор кто чужой взял.
- А ты, значит, догадалась? Она не успела ответить.
- Хлеб ты приносила?
- Я.
Он помолчал.
- Ну вот, встретились, Настена. Встретились, говорю, - с вызовом повторил он, будто ждал и не дождался, что она скажет. - Не верится, что рядом с родной бабой нахожусь. Не надо бы мне ни перед кем тут показываться, да одному не перезимовать. Хлебушком ты меня заманила. - Он опять больно сдавил ее плечо. - Ты хоть понимаешь, с чем я сюда заявился? Понимаешь или нет?
- Понимаю.
- Ну и что?
- Не знаю. - Настена бессильно покачала головой. - Не знаю, Андрей, не спрашивай.
- Не спрашивай... - Дыхание у него опять поднялось и запрыгало. - Вот что я тебе сразу скажу, Настена. Ни одна собака не должна знать, что я здесь. Скажешь кому - убью. Убью - мне терять нечего. Так и запомни. Откуда хошь достану. У меня теперь рука на это твердая, не сорвется.
- Господи! О чем ты говоришь?!
- Я тебя не хочу пугать, но запомни, что сказал. Повторять не буду. Мне сейчас податься больше некуда, придется околачиваться здесь, возле тебя. Я к тебе и шел. Не к отцу, не к матери - к тебе. И никто: ни мать, ни отец - не должен обо мне знать. Не было меня и нету. Пропал без вести. Убили где по дороге, сожгли, выбросили. Я теперь в твоих руках, больше ни в чьих! Но если ты не хочешь этим делом руки марать - скажи сразу!
- Что ты меня пытаешь?! - простонала она. - Чужая тебе, что ли? Не жена, что ли?
Настена с трудом помнила себя. Все, что она сейчас говорила, все, что видела и слышала, происходило в каком-то глубокому и глухом оцепенении, когда обмирают и немеют все чувства! и когда человек существует словно бы не своей, словно бы подключенной со стороны, аварийной жизнью. В таких случаях страх, боль, удивление, озарение наступают позже, а до тех пор, пока? человек придет в себя, в нем несет охранную службу трезвый, прочный и почти бесчувственный механизм. Настена отвечала и слабой, отстранившейся своей памятью сама же не понимала, как может она обходиться этими случайными и пресными, ничего не выражающими словами, - после трех с половиной лет разлуки, когда любой день грозил быть последним, и после того, что, оборвав этот срок, свалилось на них теперь?! Она не понимала почему сидит без движения, когда надо было бы, наверно, что-то делать - хоть обнять на первый раз и приветить мужа, встречу с которым голубила чуть не каждую ночь. Надо бы... но она продолжала сидеть как во сне, когда видишь себя лишь со стороны и не можешь собой распорядиться, а только ждешь, что будет дальше. Да и вся эта встреча - в бане среди ночи, отчаянной украдкой, не имея возможности взглянуть друг другу в лицо а только, как слепым, угадывать друг друга, с горьким и почтя бессознательным шепотом, с настороженностью и страхом, - вся эта встреча выходила чересчур неправдашней, бессильной пригрезившейся в дурном забытьи, которое канет прочь с первым же светом. Не может быть, чтобы она осталась на завтра, послезавтра, навсегда, потянула за собой и другие, столь же мучительные и несчастные встречи.
Тяжелой, подрагивающей рукой он погладил Настену по голове. Это было первое, похожее на ласку, прикосновение. Настена вздрогнула и сжалась, по-прежнему не зная, что делать и что говорить. Он убрал руку, спросил:
- Как вы тут хоть жили?
- Тебя ждали, - сказала она.
- Дождались. Дождали-ись. Герой с войны пришел, принимай, жена, хвастай, зови гостей.
Продолжать этот разговор было ни к чему. Так много всего свалилось на них одним махом, такой клубок неясного, нерешенного, запутанного громоздился перед ними, что подступаться к нему, откуда ни возьми, было страшно. Они долго молчали, потом Настена, вспомнив, предложила:
- Может, помоешься?
- Надо помыться, - торопливо и даже как будто обрадован-но согласился он. - Ты же для меня баню топила, я знаю. Скажи, для меня?
- Для тебя.
- Я уж и не помню, когда мылся.
Он отошел к каменке, булькнул там в чане водой.
- Остыла, поди, совсем? - зачем-то спросила она.
- Сойдет.
Настена слышала, как он нашарил по памяти деревянный костыль у двери и повесил на него полушубок, как стянул у порожка валенки и стал раздеваться. Чуть различимая корявая фигура приблизилась к Настене.
- Ну что, Настена, один я не справлюсь. Подымайся, спину потереть надо.
Он повалил ее на пол. От бороды его, которой он тыкался Настене в лицо, почему-то пахло овчиной, и она все время невольно отворачивала лицо на сторону. Все произошло так быстро, что Настена не успела опомниться, как, взъерошенная и очумелая, снова сидела на лавке у занавешенного оконца, а на другой лавке, осторожно пофыркивая, плескался этот полузнакомый человек, ставший опять ее мужем. И ничего - ни утешения и ни горечи - она не ощутила, одно только слабое и далекое удивление да неясный, неизвестно к чему относящийся стыд.
Он помылся и стал одеваться.
- Надо было хоть белье тебе принести, - сказала Настена, все время заставляя себя не казаться чужой,