ошибся. Не надо было шляться по забегаловкам… Вернее, пить больше не надо было, вот из-за чего все случилось, но когда уже слегка пьян и когда уже бросил вожжи, разве придет в голову считать выпитые рюмки да еще и думать о возможных последствиях?
Они что-то пили в подозрительной забегаловке, закусывая дымом и традиционными солеными орехами, и где-то после третьей он забыл о своих робких намерениях вести себя, как подобает достойному кабальеро. Уже не смущаясь и не удивляясь себе, он вслух рассказывал ей, как она ему нравится и какая она необыкновенная и удивительная… Даже, кажется, о том, как безумно он ее хочет, но на этой стадии поручиться за точность своих воспоминаний он уже не мог. А она сказала, что ей с трудом верится в происходящее, поскольку все происходит, как в кино. Потом она объясняла ему, что такое кино, но он плохо понял, поскольку был уже слишком пьян, чтобы понимать всякие умные вещи. Потом он рассказывал ей мистралийские политические анекдоты – нашел же, что рассказывать даме! – и уже дошел до того, что начал исполнять в лицах фрагменты из запрещенной в Мистралии пьесы «Путь наверх». Правда, политика ему быстро надоела, видимо, потому, что дама понимала в ней ровно столько, сколько он в кино, и Кантор плавно перешел на любовную лирику. Начал, кажется, с классики, а потом, забывшись, декламировал вслух на все заведение любимые когда-то стихи на всех языках континента, в том числе, кажется, на хинском… Его понесло настолько, что он начал было даже петь, решив почему-то, что раз в Ольгином мире барды с такими голосами сходят за певцов, то почему бы и ему не попробовать. Неизвестно, до чего бы он еще дошел, но в краткий момент просветления вдруг заметил, что все наличные дамы почему-то собрались у их столика, а все мужчины начали на это неодобрительно посматривать. Провоцировать драку у него не было никакого настроения, поэтому он напомнил даме о том, который час и предложил проводить ее домой.
Они шли в обнимку по пустым улицам, распевая во весь голос:
Зажав в руке последний рубль,
Идем туда,
Где нам нальют стакан иллюзий
И бросят льда…
И по сравнению с безголосыми бардами Ольгиного мира он казался себе просто непревзойденным певцом.
Разумеется, вместо того, чтобы, как подобает порядочной девушке, попрощаться с ним у подъезда, она пригласила его зайти на чашку кофе. Учитывая, что никакого кофе у нее в доме не было, а особенно учитывая, как она при этом стеснялась, не понять истинной сути приглашения было сложно. И, разумеется, разгулявшийся товарищ Кантор, вместо того, чтобы отказаться, как подобает благородному кабальеро, и опять же попрощаться, с радостью согласился и чуть ли не бегом рванул вверх по лестнице.
Дома она поставила в шкатулку кристалл для него и исчезла из комнаты. Наверное, в ванную или на кухню. А он остался сидеть в своем кресле в состоянии, близком к падению в Лабиринт. Потому что от этой музыки вполне можно было сойти с ума. Наверное, у него что-то не то было с лицом, потому что Ольга, войдя в комнату, даже испугалась.
– Ты что? – спросила она. – Тебе плохо?
– Что это? – вместо ответа спросил он, кивая на шкатулку.
– Это? «Пинк Флойд». Нравится?
– Это сколько же фанги надо было сожрать, чтобы такое написать? – восхитился он, поскольку этот «Пинк Флойд» почему-то вызывал у него ассоциации именно с наркотиками. – Полную горсть, наверное.
– А что такое фанга? – тут же спросила она. И надо было ей спрашивать? Не могла так догадаться? И он тоже, не мог на словах объяснить? Непременно надо было достать, показать, еще и объяснить, как ее едят. Как будто они мало выпили… Как будто недостаточно было этой безумной музыки… Как будто он и без того не разрывался от желания…
– А это надо жевать или глотать? – спросила Ольга, катая по ладони шарик фанги и с любопытством его рассматривая. – Или их надо горстями употреблять?
– Да ты что! – спохватился он. – По одному. Тебе и половинки хватит, если хочешь. А от горсти можно навеки расстаться с этим миром. Не то что от горсти, а даже от пяти-шести штук.
– Хочу, – решительно сказала она, и они разделили пополам шарик, после чего последние несмелые проблески здравого смысла покинули Кантора, смытые волной сладкого забвения. Исчезли дурацкие сомнения, исчезло удивление и недоверие к реальности происходящего, и само происходящее стало казаться естественным и правильным. Последняя более-менее осознанная мысль, посетившая его, вообще ему, кажется, не принадлежала, а была очередным советом внутреннего голоса: «Не торопись! Только не торопись!»
Он посадил ее на колени и запустил руки под свитер, в мягкое гладкое тепло. Она не носила ни корсета, ни рубашки, и под свитером было только тело, тоненькое, изящное, живое. Оно отзывалось на ласку легко и естественно, чуть вздрагивая от каждого прикосновения… О небо, как же это восхитительно – упругое женское тело в объятиях, нежная теплая кожа под кончиками пальцев, эта сладкая дрожь желания… Он наклонил ее ближе к себе и нашел ее губы, одновременно скользя руками все выше, пока не наткнулся на маленькие упругие груди, совсем маленькие пологие холмики, легко умещавшиеся в ладонь. Девочка моя, да кто тебе сказал такую глупость? Как это – нет? Где же она плоская? Что бы они понимали в женских прелестях, ценители долбаные…
Ее руки, лежавшие у него на плечах, казалось жгли кожу сквозь ткань рубашки. А когда они зашевелились и скользнули за ворот, распахивая его и опускаясь на грудь, он не выдержал и застонал, весь напрягаясь, как струна.
– Сними, – задыхаясь, сказал он, дернув ее за свитер, и стал спешно сдирать с себя рубашку, чтобы прижаться к ней, слиться в объятиях, каждой клеточкой кожи ощутить живое прикосновение женского тела.
– Может, сразу переберемся на кровать? – предложила она, восхищенно любуясь его обнаженным торсом. – Все равно ведь придется.
– Да… – простонал он и, не в силах удержаться, припал губами к маленьким твердым соскам.
Ах, женщины… Как же я жил без вас эти пять лет? Как я не умер за это время? Разве можно жить без ваших ласковых рук, без ваших нежных губ, без ваших глаз, чуть тронутых безумием страсти, без вашей главной тайны, скрытой за грубой тканью голубых штанов…
Она развязала шнурок, которым были стянуты его волосы, и сказала, что так красиво. Может быть, но ведь мешать будут… На кой они ему, в самом деле, такие длинные? У нее и то короче… Расплети свои косички, пусть тоже будет красиво. Вот так, расплетай, а я буду целовать тебя везде, где смогу достать… Да, на кровать… конечно… Можно бы и в кресле, но раз дама желает… И зачем ты носишь эти косички, у тебя такие чудесные волосы… и тело… и вся ты… Кожа твоя нежнее хинского шелка, коснувшись ее губами, невозможно оторваться, как жаль, что у меня только одна пара губ… А как вздрагивают тугие вишенки твоих сосков, когда их касаешься языком, как легко поддаются твои колени, когда их разводишь в стороны… Твои руки, ласковые и зовущие… вот только почему они такие суматошные, словно не знают, что делать? Либо твои прежние мужчины были полные идиоты, либо их просто было слишком мало, чтобы успеть научиться… Но это не важно, правда, совершенно не важно… А уж что у тебя там, под этими штанами… стоит подумать, и становится невозможно сдержать стон…
Торопливо дергая ногами, он выбрался из штанов, спихнул их с кровати и вдруг остановился, застигнутый врасплох ее смехом, которого совершенно не ожидал и не представлял себе, что вообще могло быть смешного в настоящем моменте.
– Почему ты смеешься?
– Ничего… – захихикала она, протягивая к нему руки. – Это у тебя трусы?
– Что в них смешного?
– Я никогда не видела, какие у вас мужские трусы. А зачем они такие длинные?
– А у вас какие?
Она сказала, какие. Интересно… Возможно, это не лишено смысла, особенно летом… Да ну их, эти трусы, на кой они вообще нужны, когда тут…
– Ух ты! Можно потрогать?
– Что за вопрос? Нужно. Свет будем гасить?