4
Я лежу поперёк тахты, плечами в стену. Боюсь пошевелиться. Мне удалось залезть в чужую шкуру. Замурзанную шкуру, но — волчью, и меня переполняет чувство достоинства. Оказывается, он крепко себя уважает, этот малыш. И он влюблён в Норда, как мальчик во взрослого силача мужчину.
Что мы понимаем в зверях? Для всего живого у нас одна мерка. Мы судим с ходу: щенок выклянчивает. Разве не понятно, что он унижается, что у него льстивая морда?
Ничего не понятно. Султан не унижался. Он принимал тот вид, какой не отпугнул, а увлёк бы, заманил собаку. Не «подступал бочком», а открыто подставлял свой бок, обезоруживал доверием могучего Норда. Он добивался, чтобы пёс забрал его морду в пасть — а ему не нужно мяса. Ему нужен волчий знак сердечного расположения. Знак любви и равенства — не по физической силе, по душе. Он требует, чтобы с ним считались, как считаются с волчонком в стае.
«…Я мал, но равен вам. Не смейте забывать — я здесь! Нас трое!»
Примерно это говорит сейчас в Султане — хотя говорит сбивчиво. Ему среди нас тяжко. Он постоянно нервничает. Он истерзан тревогой. Тревогой смутной: волчица не успела своему волчонку передать, кто — он и кто — мы. Но «я» пробудилось в нём, уверенное, независимое волчье «я», которое будут подавлять дрессировкой…
5
Глубокая ночь. Уложив в изголовье куртку, направляюсь к Султану. Он проскальзывает в каморку, оттуда наблюдает за мной. Опускаюсь на корточки, маню его. Уговариваю. Султан подползает. Беру его на руки. Он будет добрым волком: еле доношу его до тахты. Пытаюсь лечь, не выпуская, и чуть не падаю с ним — так он тяжёл. Скрежещут старые пружины, Султан панически вырывается из рук.
Тянусь к Норду, и Султан летит обратно. Он оттесняет собаку… Нас трое!
Втягиваю Султана за ошейник на матрас. Он упирается, вползает наполовину.
Вот она, голова волчонка. Изысканно заострённая у самого носа, его морда одутловата. Это — детская щекастость. У волка долгое детство, не скоро щекастая ряшка превратится в точёную морду взрослого зверя.
Вот его лоб. Поросший тёмным ёжиком невинный взгорок — ребячий лоб волка. Многомудрый волчий лоб!
И глаза. Ещё не определился их косой разрез. Султан в упор уставился на меня, и что-то знакомое чудится мне в его взгляде… Он напоминает слепого. У него, как у слепого, слушающие глаза.
Глажу морду и замечаю, что она подёргивается. Чешу Султана за ухом, глажу горло, дышу теплом ему в темя, приговариваю, говорю, говорю, кажется, камень услышал бы! Волчонок взвинчивается всё больше.
Замолкаю. Губы у него дрожат.
6
Возле тахты растянулся Норд, Султан — у дальней стены. Он дремлет. Уши его поворачиваются. По комнате кружит муха.
Муха угомонилась. Тишина. Волк поднимает голову.
Он изучает трещину на потолке — трещина недавняя. Над тахтой когда-то висел ковёр, — волчонок смотрит на гвозди. На крайний гвоздь, затем на второй в ряду, на каждый по очереди. Приковался к чему-то повыше: там воткнута кнопка. Ещё выше: мой рюкзак. На потолке муха. Гипсовая лепнина. Трещина. И одновременно — я, ежесекундно — я, опасливо, с подозрением, невыпускаемая, подслеженная — я, человек. По мне скользят безрадостные звериные очи.
Что между мной и этим волчонком встало?
Придушенная овца. Затравленный конь. Ручной лосёнок Умница, убитый волками в Печорской тайге под Сожвой. И — Дельфа. Наша красавица Дельфа, сеттер. Из Романовского лесничества, где охотился мой отец, её выманили волки (та самая поза, бочком, бочком, я тебе доверяю, давай познакомимся? И, словно бы испугавшись, прочь — догоняй меня?).
Между нами пара матёрых, застреленных зимой в окладе. И переярок — мне рассказывал о нём отец. Переярок, годовалый волчонок, что поскуливал тогда в кустах, просился, глупый, за флажки, в оклад к родителям.
Между нами — неумелый калечащий выстрел. И капкан. И разграбленное логовище, сваленные в мешок волчата…
Я не окликала Норда, а он стучит по полу хвостом. Ко мне стучится. Опускаю с матраса руку. Берусь за сильную собачью лапу.
Я не одна, нас трое. Но всем нам — волку, мне, собаке — не до сна.
НЕ БОЙСЯ, ЭТО Я!
Галчонка мне принёс сосед.
— Через неделю я еду в командировку, — с досадой толковала я старику, — и для чего вы его подобрали? Это же слёток, родители его бы кормили!
— А кошки-то, кошки! — возражал старик. — А дома-то у меня, сама понимаешь… Шурка!
Шуркой он называл внука, парня лет пятнадцати, которого весь наш девятиэтажный дом отлично знал. Во дворе он звался Сашка-Длинный и славился многими проделками — даже перечислять их не хочется. Был случай, когда он избил прохожего. Ещё было известно, что кошкам лучше не попадаться ему на глаза.
— Возьми галку-то, — упрашивал Шуркин дед, — ведь пропадёт. Ты погляди, до чего она ласковая, — жалостно говорил старик, а у него на плече сидела чёрная птица и нежно поклёвывала его седое волосатое ухо.
Выхода у меня не было. Застелили газетами комнату, дед притащил откуда-то чиненую-перечиненую клетку.
Первую ночь я беспокоилась, прислушивалась, жив ли галчонок в клетке, накрытой платком, но птенец сразу привык к новому своему положению. Он тихо спал ночами. Утром я окликала его. Он хрипло отвечал. Я открывала дверцу, он ступал на мою ладонь горячими от сна лапами. Встряхивался, почёсывался, поглядывал, приходя в себя. Перелетал на стол, где обычно лежал зажим для белья, которым на ночь скреплялись шторы.
Он поднимал зажим и швырял, двигал его, вставлял в дырочку свой большой клюв. И вдруг, обернувшись ко мне, с криком открывал рот, трепеща крыльями. Я поспешно заталкивала ему в горло творог или мясо. Он глотал, давясь, требовал ещё… День начинался.
Однажды я заметила, что он не пьёт, а окунает в поилку голову и встряхивается, брызгаясь. Я принесла и поставила на пол тарелку с водой. Галчонок заинтересованно зашагал вокруг тарелки, останавливаясь, поглядывая, не решаясь приблизиться. Наконец он потянулся к воде. Коснулся — вода всколыхнулась. Он стоял, вытянув шею, пошевеливая клювом воду, и дивился на зыбь.
Он ступил в тарелку одной своей ногой. Ступил двумя. Присел, забил крыльями, заплескался, и полетели брызги по всей комнате — на паркет, на мебель, на стены. А я не мешала ему, только смотрела —