— Нет… Как будто нет, — неуверенно ответил он.
— Где Зоин альбом? — поискала глазами Реня.
Она поднялась, сама включила верхний свет. Сразу увидела альбом. Он лежал на прежнем месте, там, где вчера оставила его. Взяла альбом, стала торопливо листать.
— Вот, посмотрите, — положила она рядом фотографии молодого Михаила Павловича и Юры. — И должна вам сказать, что на этом снимке он еще не так похож на вас, как похож в жизни… Здесь он в костюме, при галстуке, волосы приглажены, а этим летом, когда он был в такой же, как вот здесь у вас, рубашке с расстегнутым воротом… Вы понимаете, как только я увидела эту фотографию, я сначала подумала, что это он…
— Кто он… где он, — вдруг севшим голосом спросил Михаил Павлович, и пальцы его, державшие снимок, задрожали.
— Это Юра… Юра Новаторов. Я вместе с ним жила в детдоме… В Калиновке… Сейчас он в Ленинграде, учится в институте…
Михаил Павлович откинулся на спинку кресла, на лбу его выступил пот.
— Вам нехорошо? — испугалась Реня и коснулась рукой его плеча.
— Нет, нет, — Михаил Павлович выпрямился, вынул из кармана пижамы носовой платок, стал вытирать лоб, лицо.
— Кроме этих фотографий, у меня нет никаких доказательств… Вы сами видите, даже имя и фамилия совсем другие. Может, сходство случайное… Но, знаете, надо проверить… А вот здесь, на этом снимке, посмотрите, как он похож на Зою… — Реня и сама вся дрожала. Так же, как тогда, в коридоре общежития, когда разглядывала ночью, под тусклой лампочкой, Юрины фотоснимки. — Я оттого и решила говорить пока только с вами, не тревожить Антонину Ивановну.
— Да, да, у нее больное сердце… Так в каком, вы говорите, детдоме, в Калиновке? Это где?
— Это за Гомелем. А где он у вас потерялся?
— Где потерялся? — переспросил Михаил Павлович. — Потерялся не там, но ведь по-всякому бывало… Так как, вы говорите, его зовут? Юра Новаторов? Нет, конечно, ни имя, ни фамилия… Но он в самом деле похож, — и Михаил Павлович снова наклонился над снимком. — Мне надо поехать в Ленинград… Надо обязательно его увидеть…
— Подождите, не волнуйтесь, — успокаивала его Реня. — Юра должен скоро сам сюда приехать… На зимние каникулы… А вы мне лучше расскажите, как все случилось. Может, это поможет мне что-нибудь выяснить.
Михаил Павлович поднялся, нетвердым шагом пошел к двери, ведущей в кухню. Реня слышала, как он звякнул там стаканом — пил воду. Потом в зеркале, висевшем напротив ее кресла, она увидела, как остановился он в дверях, потирая рукою грудь.
Вернулся, снова сел на свое место и снова долго смотрел на снимок.
— Он в самом деле похож на меня… Неужели такое возможно?..
Седой человек, испытавший на своем веку немало и горя и радости, не раз смотревший в глаза смерти, наверно, никогда он так не волновался, как в эти минуты. Со смертью можно бороться, ее можно победить, а что можно сделать, чтобы надежда не блеснула тем обманчивым лучом, после которого становится еще темнее. Михаил Павлович смотрел на Реню, и во взгляде его были и страх, и радость, и надежда, и боль.
Он снова поднялся, снова подошел к двери в спальню, заглянул туда. Казалось, он колеблется: не разбудить ли, не рассказать ли все и ей. Вздохнул, прикрыл дверь, вернулся к Рене.
— Я с ними не был тогда, ничего сам не видел, но Антонина Ивановна много раз об этом рассказывала, так что, считайте, все подробности мне известны, — начал Михаил Павлович. Он старался взять себя в руки, и хотя голос у него еще дрожал, лицо стало спокойнее. — До войны мы жили в Гродно. Там стояла наша воинская часть. А когда началась война, вы же знаете, что творилось в первые дни… Хотя вы-то как раз и не знаете, не помните. Вы ведь тогда совсем ребенком были… как мой Шурик, наверно… Молодежь теперь только по книгам, по кино знать может…
Так вот, наша часть заняла оборону… Стояли мы твердо, дрались до конца, не одна сотня фашистов навеки осталась в нашей земле, едва ступив на нее. Но и наших полегло немало. Гибли как герои, но мало кто знает о их подвигах. Вот почему я и взялся за свои записки. Хочу рассказать о тех, павших в самом начале.
Сами понимаете, что в эти дни я никак не мог забежать домой даже на минуту, даже для того, чтобы сказать одно единственное слово: уезжайте. Но Антонина Ивановна сама догадалась: связала узел, Шурика на руки, и вместе с соседками, женами наших командиров — на станцию. Кое-как втиснулась в вагон. Кое- как добрались до Минска. А в Минске как раз в это время немцы вокзал бомбили. Наши угодили в самую бомбежку. Горели вагоны, целые составы. Люди бегают, кричат, вытаскивают из огня раненых, убитых, обгорелых. Среди женщин поднялась паника: поездом дальше ехать нельзя, немец бомбит все железнодорожные станции, поезда обстреливаются. Решили идти на шоссе и двигаться дальше машинами. Наивные, думали, что машины ходят по шоссе, как и до войны. Но, знаете, в такие минуты люди разве могут трезво рассуждать?
— Ну, и отправились они, — рассказывал Михаил Павлович, — кучка женщин с детишками, через весь город, на Московское шоссе. А Минск горел. На улицах валялись груды чемоданов, узлов с добром. Прямо на тротуарах стояли швейные машины, ветер трепал занавески в пустых квартирах, а к ним уже подбирался огонь. Потом оказалось, что и я в тот же день проходил через Минск. Может, был совсем от моих близко, но у военных своя дорога…
С трудом добрались до шоссе. Но машины, проезжавшие по нему, и не собирались подбирать беженцев. На некоторых было и так полно людей, а военным машинам не разрешалось брать штатских.
И тогда они решили идти пешком. Представляю, каково ей было, — кивнул Михаил Павлович на дверь спальни, — она тогда уже беременна была… Как подумаю обо всем этом, многое ей прощаю и теперь… Так вот, как-то все же дошли они до Борисова, а дальше уже не хватило сил. Да и убедились уже, что пешком от немцев все равно не уйти. А сесть на поезд в Борисове оказалось совсем невозможно. Здесь она потеряла своих спутниц, с которыми была вместе от самого Гродно. Те каким-то образом втиснулись в товарняк. Удалось потом пробиться в товарный вагон и ей. Рассказывала, что помог какой-то лейтенант.
— Миша, — послышался из спальни слабый голос Антонины Ивановны.
Михаил Павлович умолк и, выразительно приложив палец к губам, посмотрел на Реню. Потом поднялся, потихоньку отодвинул кресло, подошел к двери, открыл ее.
— Зоя пришла? — спросила Антонина Ивановна.
— Нет, Зои нет, ты лежи, лежи, поспи еще немного.
— А с кем ты разговариваешь?
— Это Реня… Мы… Я ей читаю свои записки, — ответил Михаил Павлович.
Под Антониной Ивановной скрипнула кровать. Михаил Павлович вошел в спальню, и несколько минут они о чем-то тихонько разговаривали. Потом он вернулся, выдвинул ящик стола, достал уже знакомую Рене зеленую папку, поспешно развязал тесемки и, вынув несколько исписанных фиолетовыми чернилами листков, разложил на столе.
— Уговорил пока не вставать. А это для маскировки, — кивнул он на листки. — Если придут она или Зоя, скажем, что читали мои записки. Так вот, — все еще поглядывая на дверь спальни и понизив голос чуть ли не до шепота, рассказывал Михаил Павлович дальше. — Уже они подъезжали к Орше, но остановились на разъезде — перед закрытым семафором. И в это время налетели бомбардировщики. Люди увидели черные кресты, стали прыгать из вагонов, разбегаться кто куда: под откос, в поле, к лесу. И тут с самолетов ударили пулеметы.
Антонина Ивановна выскочила с Шуриком из вагона и бросилась к елкам, росшим вдоль полотна. Она старалась укрыть Шурика от пуль, заслонить собой. Он не плакал, а только смотрел на нее испуганными глазенками. Глазенки эти до сих пор видит Антонина Ивановна, бывает проснется ночью вся в слезах: снова, говорит, Шурик снился, как бежали с ним тогда от самолетов.