произведет на свет нового Исаака. Об этой заветной мечте знали все соседи, вся улица, и при удобном случае, покачивая головой, непременно замечали:
- Экие чудасеи, прости господи, согрешение одно с ними, да и только! До старости дожили, зубы все почитай стерли, а все еще амурятся... Голубки, одно слово!
Петр Семенович с Пелагеей Васильевной весь избыток своих матримониальных чувств по необходимости изливали на чужих, посторонних детей, один вид которых производил в них сердечное умиление и сокрушенный вздох о собственном бесчадии. И дети необыкновенно любили их: они, как собаки, инстинктивно чуют добрую душу. Бывало, летним вечером выйдет Петр Семенович на улицу, запросто, по- домашнему, в стареньком халатике, усядется за воротами на скамеечке - и гурьба ребятишек, гляди, вокруг него трется. Мастерит он им петушков бумажных, строгает какую-нибудь палочку, кораблик делает; а Пелагея Васильевна, которая успела уже, нарочно по этому случаю, набить карманы пестрыми лоскутками и каким-нибудь сладким домашним печеньем, с нежностью оделяет ими каждого мальчугана и каждую чумазую девчонку.
* * *
В 1837 году жила на даче в Колтовской одна особа, которую в околотке все звали 'генеральшей'. Генеральша по соседству познакомилась случайно с 'голубками'. Хотя знакомство это состояло в перекидке двумя-тремя словами в течение всего лета да в поклоне при встрече на прогулках, однако генеральша знала о сокрушении голубков по поводу бесчадия и видела их нежную любовь к посторонним детям. На следующий год, в одно весеннее утро, у ворот маленького домика остановилась щегольская карета, из которой вышла все та же блистательная генеральша и, к крайнему удивлению и переполоху буколических супругов, вошла в их парадную клетушку, носившую обычное наименование 'залы'. Генеральша предложила им - не желают ли они взять к себе на воспитание маленькую девочку, за которую она будет платить им ежегодно по двести рублей серебром. Предложение это принесло Поветиным радость великую, придясь как нельзя более по сердцу, так что они немедленно же изъявили полное свое согласие. Тогда генеральша вынула назначенную сумму и взяла с Поветиных расписку в получении - 'за воспитание девочки'. В тот же день, к вечеру, в квартире их поместилась, в мезонинчике, маленькая люлька рядом с кроватью для мамки - и домик огласился пискотней ребенка, необыкновенно гармонически услаждавшей слух чадолюбивых супругов.
- А не правда ли, цыпушка, веселее как-то стало? - умилялся Петр Семенович, - и канареечка на окне щебечет, и ребенченок гулит.
И цыпушка от души соглашалась с мнением своего супруга.
* * *
Девочку окрестили и назвали Марьей. Кажется, незачем говорить о том, что росла она в холе, в тепле да в довольстве, что ей все в глаза глядели и наглядеться не могли.
Ежегодно у ворот колтовского домика останавливалась генеральская карета, что на целый день подавало тему для соседских разговоров: генеральша привозила условную плату за воспитание, брала расписку и проведывала девочку. Каждый раз она оставалась не более десяти минут, и несмотря на то, что Пелагея Васильевна, как угорелая, начинала метаться из комнаты в кухню и из кухни в комнату, торопясь приготовить кофе для дорогой гостьи, - дорогая гостья ни разу не соблаговолила отведать его под кровлей Пелагеи Васильевны.
- Что ж это такое, попчик мой, - с неудовольствием замечала Пелагея Васильевна по уезде генеральши, - никогда-то моего угощения принять не хочет, словно брезгует... Уж право, мне это не по сердцу... У покойницы матушки (царство небесное!) примета была, коли уж от радушного хлеба-соли человек отказывается - недобрый он, значит, человек...
- Ну, глупел вы эдакой! - миролюбиво ответствует Петр Семенович, торопясь потушить восстающие в сердце супруги сомнения, хотя сам вполне чувствует то же. - Не видала она, что ль, нашего кофею! У нее - чу, такой, какого мы с тобой и отродясь не пивали, у нее - мокка аравийская, а у нас цикорий... А все ж она доброе дело нам сделала, что девчонку-то отдала: жизнь-то ведь скрасила.
И действительно, это было единственное добрее дело, сотворенное генеральшей фон Шпильце, которая, впрочем, отдавая ребенка, о добрых делах и не соображала, а думала только о том, как бы, в уважение просьбы князя Шадурского, поудобнее пристроить его подкидыша.
Пелагея Васильевна каждый раз выводила Машу напоказ генеральше - и генеральша, гладя ее по головке и целуя в розовую щечку, не без удовольствия про себя замечала, что девочка все более выравнивается и хорошеет. Однажды, когда ей пошел уже семнадцатый год, Амалия Потаповна с особенным вниманием оглядывала наружность воспитанницы и, выслав ее из комнаты, очень заботливо обратилась к Пелагее Васильевне с советом: беречь и хранить как можно строже ее нравственность, чтобы не вздумала влюбиться, потому - она теперь уже девушка на возрасте... Пелагея Васильевна даже несколько оскорбилась этим предостерегательным советом.
- Что ж, сердце девическое! - возразила она. - Полюбит - так запрету не положишь; на то теперь и годы ее такие. А коли самое полюбит хороший человек, так и замуж возьмет.
На это генеральша с уверенностью заметила, что она сама знает, за кого Маше следует выйти, и 'сама будет отыскивать ей хороший жених'.
'Впрочем, она еще почти ребенок... слаба... мало развита - надо подождать еще: пускай вполне разовьется - так лучше станет; да и пристроить ее надо повыгодней, половчей', - мысленно рассуждала Амалия Потаповна, уезжая от Поветиных.
Маша с первых еще лет как-то инстинктивно, по-детски, не возжаловала генеральшу; хотя Пелагея Васильевна и говорила ей, что ее 'надо любить, потому - она ей благодетельница', но Маша как-то туго понимала это и оставалась при своем безотчетном нерасположении к Амалии Потаповне.
У нее было мягкое, доброе сердце, которому, впрочем, мудрено бы было и сделаться иным посреди окружающей обстановки - в образе Петра Семеновича с Пелагеей Васильевной. С десятилетнего возраста Машу стали водить в пансион, который держала на Большом проспекте одна старушка-француженка из отставных гувернанток, и эти пансионские годы продолжались у нее до семнадцатилетнего возраста. Стало быть, она училась 'понемногу, чему-нибудь и как-нибудь', как учатся вообще наши русские девушки. Впрочем, Пелагея Васильевна приходила в неописанный и даже несколько горделивый восторг, видя, как ее 'дочурка' читает разные книжки, 'и даже по-французскому; а говорит-то, говорит с мадамой - хоть ни словечка не понимаешь, а сердцем чувствуешь, что говорит хорошо: без запиночки, эдак складно выходит'. Так повествовала Пелагея Васильевна всем своим соседям, не упуская малейшего удобного случая распространиться перед кем бы то ни было об успехах своей воспитомки.
Петр Семенович очень любил 'почитать что-нибудь', а Пелагея Васильевна 'послушать книжку занимательную'. Бывало, под вечер, вставши от послеобеденной высыпки, усядется он за большой 'аппетитной' чашкой чая и примется читать вслух, а Пелагея Васильевна с Машей вяжут чулок либо штопают что-нибудь и слушают чтение Петра Семеновича. А Петр Семенович читал всякие книжки, какие только под руку попадались: и 'Юрия Милославского', и 'Трех мушкатеров', и разные аббатства с таинствами Анны Радклиф, и водевиль 'Жена или карты', и Гоголя, и старый истрепанный нумер 'Современника' либо 'Отечественных записок', - все это поглощалось им с равным удовольствием. Маша, глядючи на него, тоже полюбила чтение, и читала с наслаждением, с увлечением непосредственного 'читателя', все без разбору. Это конечно, не прошло без весьма значительной доли влияния на ее внутренний мир и впечатлительное воображение. Маша всей душой любила свою мирную, тихую, безвестную жизнь с отцом и матерью - так называла она своих воспитателей, которые в двадцать лет безраздельной жизни до того сроднились с нею, что привыкли думать, будто она и взаправду их собственная родная дочь, будто ничто в мире разлучить их не может. У Маши была в мезонине своя отдельная девичья келья, окошками в садик, и в эти окошки засматривали ветви березы и лапчатые листья клена, сквозь которые, бывало, пробивается по весенним утрам горячий луч солнца и обливает комнатку зеленовато-золотистым светом. Комод с зеркальцем и несколькими книжками, бонбоньерка, бюстик Наполеона, железная кровать под белым тканьевым одеялом да столик со множеством коробочек и блюдечек с разными семенами, которыми был заставлен и подоконник, рядом с двумя-тремя горшками цветов, - вот и вся обстановка, являвшая скромную горенку молодой девушки. Но в этой скромной горенке жилось беззаботно и счастливо: в ней и молилось по душе, и мечталось по сердцу, и работалось по воле.
А между тем незаметно подступила и та пора, когда впервые смутно, бессознательно начинает ощущаться потребность чувства, потребность молодой жизни, молодой любви... И чувствовала Маша, что душа чего-то просит, как будто чего-то недостает ей, а чего недостает ей, чего просит она - бог весть!.. Нет ясного ответа. Она поняла только, что внутри ее произошел какой-то переворот, но не поняла еще его