мазурикам, для коих блаженной памяти толкучка была истинной матерью-кормилицей. Все эти лавки и лавчонки сооружались по традиционной толкучно-апраксинской системе: все они, во-первых, проходные, для того, чтобы в случае надобности можно было 'сквозняка задавать'; во-вторых, свету дневного они недолюбливают; внизу-то еще ничего - свет, пожалуй, и допускается, ибо тут, для виду, предполагается торговля 'с зазывцем и начистоту', но чем выше подымались вы - во второй и третий этажи, тем сильней начиналось господство полумрака, и сей полумрак для знающего человека мог служить признаком того, что здесь поблизости где-нибудь 'темный товарец' находится: а темный товарец по преимуществу пользуется уважением толкучников. В тех местах, где между лавчонками остается сколько-нибудь путного пространства, образующего маленькую площадочку, а также и по всем этим уличкам и проходцам вечно снует взад и вперед тот особенный люд, который вы можете встретить единственно лишь на толкучем рынке. Тут уж идет толкотня в полнейшем и буквальнейшем смысле этого слова. Этот люд, от первого до последнего, составляет совсем особенный вид петербургского пролетариата и известен в своих сферах под именем продавцов и покупателей 'с рук'. Один несет сюртучонко ветхий или такие же штаны, другой сломанную бритву, третий башмаки или калоши с изъянцем, четвертый предложит вам лампу какую-нибудь, у пятого вы найдете на руках и за пазухой две-три какие попало книжонки без заглавия и переплетов, шестой отзовет вас с таинственным видом в сторону и, озираясь, осторожно вынет из кармана какую-нибудь серебряную ложку или цепочку золотую, с объяснением, что продается, мол, по несчастию, потому: жена или теща померла - хоронить надо, так, мол, не купите ли Христа ради? И если вы, сжалившись над таковым злосчастным положением продавца, заплатите ему сумму, которая покажется вам действительно вполне ничтожной сравнительно с настоящей стоимостью золотой или серебряной вещи, то, пришед домой, будете приятно изумлены неожиданным сюрпризом: цепочка вдруг окажется медной, ложка - оловянною. Профессия эта называется 'обначкою', то есть подменом. Этот народ почти всю свою жизнь проводит 'на толкучке', по крайней мере день его сполна принадлежит этому рынку, начинаясь открытием торговой деятельности ранним утром и кончаясь с прекращением ее к вечеру. Есть захочется - тут же под боком и 'обжорный ряд' к его услугам; спать захочется - в Апраксином переулке 'ночлежные' имеются: заплатил за ночь две-три копейки - и спи себе с богом. Таким образом, все насущные житейские потребности удовлетворяются тут же, на месте, и вследствие этого продавцы и перекупщики 'с рук' составляют непосредственный и характерный продукт толкучки: они - ее прямое порождение. Но что было всего замечательнее в старой, допожарной толкучке, это - некоторое место, скрывавшееся в одном из грязнейших углов и носившее название 'развала'. На развале шла, бывало, совсем особенная торговля: тут уже не было ни лавок, ни ларей, ни столов, а просто-напросто товар разваливался на земле, на рогожках. Тут было сборище самого непригодного, старого, завалящего хламу, всевозможных родов и качеств: черенья от ножей и вилок, сломанные рамы от картин, битая посуда и стекло, рваные книги, полусгнившие лоскутья, беспалые перчатки, облупившиеся портреты, костыли, изъеденное ржавчиной железо, каска без шишака и так далее, - словом сказать, тысяча самых разнообразных, но никуда не годных предметов по всем отраслям житейского обихода. Этот 'развал' обрамлялся целым рядом шкафов, ларей и лавок без окон и дверей, представлявших самую пеструю и яркую картину: тут на каждом шагу бросались в глаза зеленые, желтые, синие, красные лоскутья, перемешанные с иным тряпьем всевозможных цветов и оттенков, и все это любезно развевалось по ветру, все это перетасовывалось между собою, являя из себя какой-то невообразимый хаос и кутерьму, особенно когда оно сочеталось с вечным гамом, толкотней и юрким движением толкучего рынка. Тут помещался так называемый 'лоскутный ряд', где обретались изношенные фраки, юбки, драпри, бурнусы и всяческие остатки материй и сукон от жилетов, от платья и прочего. Глядя на всю эту ветошь, вы, быть может, подумаете, что все эти содержатели подобных лавчонок перебиваются из одного лишь куска хлеба, из насущного дневного пропитания, что это все бедняк - народ, достойный всякого сожаления и поддержки, - и вы жестоко ошибетесь: большая часть этих торговцев - люди весьма богатые, которые, через несколько лет подобной торговли под толкучим, случается, наживают себе дома и дачи, выдают дочерей замуж за 'енералов', и 'енералы' эти дерут со своих тестюшек огромное приданое, не гнушаясь тем, что тестюшки раз по пятнадцати, коли не больше, бывали под следствием будто бы 'по оговору' в приеме и покупке краденых вещей, на которых собственно они и все благосостояние-то свое построили.
На одном конце 'развала' приютилась небольшая лавчонка, снизу доверху заваленная книгами, ландкартами и эстампами. Хозяин ее, маленький горбун с сморщенным лицом вроде печеного яблока, напоминал своею наружностью подземного крота. Напялив на кончик носа круглые очки, он по целым дням молчаливо рылся в грудах своих книжек, перебирая их, прочитывая заглавия, и сортировал по полкам. Каких только книг ни возможно было достать посредством этого горбуна, и чего только ни хранилось на пыльных полках его лавчонки! И он каждую свою книжонку, хотя бы это была самая последняя и завалящая, знал, как свои пять пальцев, знал, что она в себе заключает, в каком месте она у него хранится и какую цену можно запросить за нее с покупателя.
Горбун с сосредоточенным любопытством внимательно переглядывал картинки в одной старопечатной французской книжке и все ухмылялся да потряхивал головой, словно бы эти гравюрки представляли сюжеты чересчур уж игривого свойства.
- Здорово, дедушка! - оприветствовал его, хлопнув по плечу, высокого роста видный старик с букинистским мешком за плечами. Горбун между букинистами прозывался дедушкой.
- Здорово, внучек, - с невозмутимой ровностью ответил он, продолжая перелистывать картины, хотя этот внучек скорей бы мог назваться ему братцем.
- Какая это у тебя? - ткнул ему в книгу пришедший.
- Отменная, внучек, могу сказать - антик!.. антик-книжица! Лекон-фесьон сенсер прозывается, д'юн вьель аббес...* Вон оно что! А дальше-то уж и не разберу: глазами стал плох. По картинкам судить, - должно, насчет духовенства: ишь ты, все монахи с монашенками изображены.
______________
* Искренняя исповедь старого аббата (искаж. фр.).
- Чудно! - ухмыльнулся 'внучек', рассматривая картины. - Право, чудно! И токмо соблазн один выходит... А я к тебе с приятелем: вон он, гляди, каков!.. Да войди ж ты к нам, Иван Иваныч, - кликнул он Зеленькова, который у наружного прилавка разглядывал 'божественное' в куче литографированных эстампов.
- Слышь-ко, дедушка! Ты как меня, к примеру, понимаешь? - при этом пришедший букинист снова хлопнул по плечу хозяина.
- Ну, как там еще понимать тебя! Все мы стрекачи-труболеты, одно слово! - отшутился горбун с благодушной улыбкой.
- Нет, ты, дедушка, говори не морально, а всурьез, по-истинному: как ты понимаешь Максима Федулова? Каков я, по-твоему, есть человек?
- Ништо, человек-то ты был бы хороший, да беда - бог смерти не дает, а то ничего бы!..
- Ну, вот, опять ты только на смех ведешь! А ты скажи мне: много ли, мало ли ты со мной камерцыю свою водишь?
- Да годов с двадесять будет, пожалуй.
- Надувал я тебя коли? аль заставлял кашу полицейскую расхлебывать? говори ты мне!
- Это что говорить! Николи этого за тобой не водилось.
- Ну, и скольких я литераторов на своем веку перезнавал? От скольких сочинителев книжонок в твою лавчонку переправил?
- И это многажды случалось.
- Ну и, стало быть, я человек верный?
- Да ты это как, всурьез? - пытливо вскинул на него глаза хозяин лавчонки.
- С тем и пришел! - с достоинством подтвердил Максим Федулов.
- Ну, как ежели всурьез, то конешное дело - верный, - согласился горбун.
- И можешь ты на меня положиться?
- Сказано: 'не надейся убо на князи...'
- Да я не князь, - перебил его букинист.
- А не князь, так грязь - и тово, значит, хуже, - опять отшутился 'дедушка'.
- Коли грязь, пущай грязь, будь хоть по-твоему! - шутя же согласился Федулов. - Оба мы книжники - и, значит, одного поля ягода.