По больничным коридорам разливался ослепительный неоновый свет, от которого щипало глаза. Казалось, будто мы шагаем по вязкой тине и вот-вот в ней утонем, а потом, погружаясь все глубже, про буравим землю насквозь, окажемся в межзвездном пространстве, и там нас зафиксируют телескопы, а подробности нашего путешествия с красочными снимками опубликует журнал «Пари Матч», и все люди будут про нас читать, сидя в приемной у дантиста…
Дежурная медсестра заверила нас, что бабушке досталась легкая смерть и если бы Всевышний поин тересовался ее мнением, то она предпочла бы умереть именно так: в глубокой старости, во сне, и никак иначе (вспомним несчастного Казимира).
Бабушкина вставная челюсть булькала в стакане с водой, а сама бабушка лежала, скрестив руки на животе. Вокруг головы у нее был повязан платок, чтобы рот не открывался, и из-за этого она была похожа на мультяшного персонажа. Жерар даже сказал, что она вылитая Ма Далтон [35], и мы все заржали, это было нервное. Мы сотрясались от смеха, пришлось даже присесть на кровать, и бабушкин матрас задрожал, будто она напоследок решила повеселиться вместе со всеми. И вдруг настала гнетущая тишина. Мама попросила нас с братом подождать в коридоре: бабушку надо было переодеть и подрумянить, чтобы она хорошо смотрелась на смертном одре…
Мы вышли из палаты. Жерар беззвучно плакал, глядя на снег за окном, и я принялся ходить туда-сюда, чтобы дать ему выплакаться наедине с самим собой. Слоняясь по коридору, я услышал, что какая-то женщина упавшим голосом повторяет: «Нет, этого не может быть», но, очевидно, слова ее не помогали, и «это» все-таки случилось…
На обратом пути мы вели себя как семья глухонемых. Только скребки дворников нарушали тишину. Улицы понемногу оживлялись: снегоуборочные машины счищали с асфальта грязный снег и сбрасывали его на обочине. Мсье Китонунца проехал мимо нас за рулем мусоровоза, согревая дыханием озябшие пальцы.
Дома мы попробовали было еще поспать, но постоянно сталкивались у двери туалета: нам каждые де сять минут хотелось писать. Только папа неподвижно сидел в родительской спальне…
Смерть одних всегда усложняет жизнь другим. Сестренка Нана отправилась в мэрию, для пущей по учительности прихватив меня с собой, и заполнила там все необходимые бумаги, чтобы бабушка умерла во второй раз, то есть окончательно, в документальном виде. Потом мы зашли в магазин, заставленный пластиковыми букетами, и тетечка, продавщица гробов, дала нам пощупать образец, чтобы мы сами убе дились, как уютно будет бабушкиному телу в этом гробу.
Бабушка завещала устроить себе заупокойную мессу и кремацию (это красивое слово означает, что тело сжигают в печке), поэтому мы еще зашли к кюре. Он только что вернулся из парикмахерской, и в ушах у него были мелкие волосики, а от головы пахло лаком. Узнав о бабушкиной кончине, кюре проникся глу бокой грустью, хотя они даже знакомы не были. Он заглянул в ежедневник на предмет свободного времени. Нам повезло: на этой неделе бабушка оказалась его единственной покойницей.
– А какой она была? – поинтересовался кюре.
– Ужасно старой, – ответил я, – и умерла из-за этого дурацкого Альцгеймера…
– Фредерик, помолчи, пожалуйста, – прервала меня сестренка Нана. – На вопросы буду отвечать я. Что вы имели в виду, господин кюре?
– Ну, например: была ли она живой и веселой? – пояснил кюре. – Энергичной? Мне все это нужно для траурной речи, понимаете, я же не могу придумывать. Мне необходимы конкретные факты… Была ли она общительной? Какие у нее были отношения с внуками?
По-моему, он хватил через край: спрашивать, была ли покойная живой, это уж слишком!
– У нас в семье Фалькоцци все как у африканцев, – объяснил ему я. – Что-то вроде племенного строя: единство с предками.
– Фредерик, не доводи меня! – вмешалась сестренка Нана.
Она стала рассказывать, какая у нас была замечательная бабушка, еще до Альцгеймера, как мы смея лись, когда Пес высовывал нос в окно машины, глотал пыль, а потом чихал прямо на бабушку, а она громко возмущалась.
Сестренка Нана попыталась рассказать все, что могла вспомнить, даже самые незначительные детали: прикосновение бабушкиных рук, ласковых и всегда холодных, ее теплый взгляд и как она сжимала наши руки своими, ласковыми и всегда холодными…
Нана сбилась, такие воспоминания невозможно передать посторонним. Кюре был не слишком тронут. От ощущения собственной беспомощности она заплакала. Чтобы все это понять, нужно было знать ба бушку, жить рядом с ней…
– Простите, я так глупо себя веду! – извинилась Нана.
Кюре пытался ее успокоить, повторял: «Ничего страшного, дитя мое, это пройдет». Ему было неловко. И с чего он взял, что это пройдет? А если не пройдет? Застрянет, как рыбья кость в горле, и ни туда ни сюда.
Я вот совершенно не уверен, что пройдет.
Бывают такие дни, когда я вообще ни в чем не уверен…
Она лежала в своем роскошном гробу, одна-одинешенька, а мы стояли перед ней, в первом ряду, в воскресных костюмах.
Кюре взошел на возвышение и произнес речь. Он сказал, что бабушка прожила полную радости жизнь в кругу своих ласковых близких и теперь настал ее черед отправиться к Всевышнему, ибо он один решает, кому, когда и от чего умирать и в каком возрасте, – все это он определяет сам, ни с кем не советуясь, и нам хотелось бы знать больше, но он ни с кем не делится информацией.
Потом все по очереди подходили к нам выразить соболезнования. Мужчины в слишком коротких шта нах (можно было разглядеть марку носков). Их жены с мокрыми носами и забытыми за ухом бигудями. «Примите наши соболезнования», – говорили все они, потому что так принято, и у некоторых при этом был такой вид, будто они сейчас добавят: как все-таки здорово, что сегодня еще не моя очередь, что кто-то другой загремел в деревянный ящик…
Пришли все друзья. Семья Будуду – Мустафа сморкался в галстук, а у Абдуллы сполз подгузник, и все