любовью глядел на дряхлое тело, изрезанное наискось бегущими, как ручьи, морщинами. Они целовались? Они любили друг друга? Это было?! Когда это было?! Этого – не было?! Он потряс головой, будто вынырнул из моря. Оттолкнул ее от себя ладонью. Голая старуха. Это же надо. Нет, он точно не в своем уме. Угораздило его забрести в это дикое заведенье. Правду говорили – в Вавилоне с людьми истории всякие случаются. И не выплывешь потом. Так торпедирует тебя, что и кости на корм рыбам не пойдут: в клочки.
Она назвалась именем его милой. Бред. Чушь. Совпаденье. Она, эта старуха, никогда не могла быть его Лесико. Лесико молодая. Красивая. Лесико ведь гораздо моложе его была. Она просто не могла так страшно состариться. А эта... потрепанная швабра. И Дьявольские письмена на ней. На его возлюбленной никогда таких письмен не было. Он помнит. Прочь скорей отсюда. Уноси ноги, мужик, покуда цел.
Он привстал на локте, отжался от голого, без циновок и ковров, пола, на котором они оба лежали. Старуха пристально глядела на него. Слезящиеся глаза ее сияли из сети морщин. Господи, она глядит на него так, будто он сам Будда, а она – грязная паломница из Киото... из Осаки. Вот-вот согнется перед ним в три погибели и его ноги поцелует.
Старуха перевела взгляд на его нагие ноги, на лодыжки, щиколотки, ступни. Согнулась в коричневое кольцо. Позвонки выступили рыбьими костями у нее на спине. Она взяла его ноги, его ступни в свои руки и припала к ним губами. Оторвалась. Так же пристально на него посмотрела, стоя на коленях, исподлобья.
– Встань, Василий. Ты веришь всему, что случилось?
– Это не мы, Лесико. Это не мы! – закричал он надсадно.
Она усмехнулась углами ввалившихся сухих губ и встала, выпрямилась перед ним, не стыдясь своего старого уродства.
– А кто же тогда, по-твоему?
Он подумал. Ничего не пришло ему в голову.
Он поднес руку ко лбу и перекрестился.
– Я за тебя так молилась, так молилась, – прерывисто, молодо прошептала она, и опять ее лицо сморщила судорога внезапного плача. – Так молилась, что черные пятна тоски выступали на моем теле. Художник, что меня расписывал узорами правды, видел эти пятна Третьим Глазом Дангма. И очерчивал их колонковой кисточкой.
Связанная девочка вздохнула, слабо, невнятно простонала: развяжите, руки-ноги затекли. Они оба не слышали ничего извне, никаких звуков, не видели ничего, как ослепли.
Они опять стояли друг против друга, как и вечность назад.
– Василий, – тихо, твердо проговорила старуха. – Напиши на мне последний иероглиф. Ведь мы в Вавилоне, а не в Ямато. Чего нам терять. Ведь мы здесь одни с тобой тот язык знаем. Остальные притворяются. Вместо настоящего иероглифа пишут морозный узор на стекле.
Он затравленно огляделся. Краска, кисть?.. Никакой краски. Кисти никакой. Откуда бы здесь им быть, моряк. О, моряк, на войне как на войне. На Зимней Войне тем более. Он вскинул голову, поглядел в старое женское лицо. Подслеповатые темные глаза, не переставая слезиться и блестеть, смотрели на него не сморгнув. Он, не глядя, протянул руку назад и взял со стола тонкий стакан, в него Курочка, должно быть, хотела налить ананасовый сок или испанское вино, чтобы угостить дорогого гостя с дороги. Сжал его в кулаке. Раздался хруст, на паркет посыпались осколки. Он поймал один летящий осколок, нацелился острием, резанул себя по запястью, там, где под сожженной Солнцем кожей бежали жилы, похожие на корневища старой сосны. Кровь хлынула, заливая его руку, колено, край стола. Он, смеясь, поглядел на старуху. Окунул палец в живую красную краску. Вот она, живопись. Вот оно, Искусство Рисованья и Изображенья Божественных Иероглифов.
Он медленно и горько начертил красную большую восточную буквицу у старухи на сморщенной груди, там, где бурно билось старое сердце.
– Что это за иероглиф?.. Назови... я же не вижу... зеркала же нет...
Он миг глядел на нее, падая в ее глаза всей жизнью.
– Ты давно знаешь этот иероглиф. Ты заучила его наизусть.
Она положила руку на грудь, закрыв ладонью нарисованный красный знак.
– Скажи!
– Хорошо. Я нарисовал тебе напротив сердца иероглиф «Фу» – «счастье». Ты ведь этого хотела?.. Ты ведь счастлива... Лесико?..
Голос его слетел до шепота, низко парил над землей, над морем, над всеми пространствами и временами, что они прожили и исходили врозь.
Старуха прижала обе руки к груди молитвенным жестом.
– Я счастлива, Василий, что перед смертью увиделась с тобой. Я любила тебя. Я люблю тебя. Я поняла, что, кроме тебя, я на свете не любила никого. И это счастье. Ведь правда, это счастье?..
Она подняла к нему голову, отягощенную счастьем, доверчиво, просяще, как девочка. Какая же она еще маленькая, подумал он. Как не властно время над детством, над лаской, над любовью. Моя маленькая. Побила тебя жизнь.
Он протянул руку и тяжело, медленно погладил ее по голове, по слипшимся потным седым волосам.
– Конечно, это счастье.
Она отняла от разрисованной груди руку. Красный иероглиф «Фу» цвел на темной печеной коже. Она опять закрыла соски рукой, запоздало застеснявшись дряхлости и наготы, и алость взошла ей на морщинистые щеки.
Молчанье повисло в каморке. Девочка в углу больше не стонала. Свечка внутри китайского фонаря догорала. Вместе с ней догорала ночь.
Старуха вдруг вздернула подбородок.
Каким тихим голосом она сказала это слово, Господи.
– Убей.
Он задрожал.
Зачем?!
Губы его разлепились и сами сказали:
– Где же твой нож, Лесико? Он у тебя всегда торчал в волосах.
Он воззрился на седой, мышиный жалкий пучок, скособоченный на затылке. Пакля вместо ее чудесных мягких, чуть вьющихся волос. Девчонка из угла замученно косила в них газельим глазом.
– Ножа нет давно, – ответила старуха чуть слышно, нежно. – И зубов нет тоже, чтоб перегрызть жилы и выпустить кровь. Где мои зубы, Василий?!