– Василий... Василий... это Царское имя... это имя... значит... царь?..
Редкие снежинки лениво, медленно слетали на пуховый Царицын плат, на плечи в собольей шубке, на фуражку Царя и золотые витушки аксельбантов, на гудящую толпу, на тюрбаны и дыни куполов, таяли на скулах, стекали каплями по щекам.
– Эй!.. Проснись!.. Обкурилась. Так я и знал. Проснись! Если ты сдохнешь, господин мне задаст!
– Отстань... я не могу разлепить глаз... дай мне еще поспать!.. спать так сладко... так вечно...
Пинок в бок. О, подумайте только, что они себе позволяют, эти скоты. Так обращаться с ней. Она простонала, схватилась за ушибленное ребро, повернулась, приподняла зад на кушетке, пытаясь встать, сползти. Снова рухнула плашмя. Где я?! Бог весть. Плохо же ты просила у Христа в русской церкви, чтоб Он скорей прибрал тебя к Себе. Освободил бы тебя от круга сансары. Колесо земного бытия. Она устала. Она больше не может. Колесо чужбины, в коем перемалываются кости и сердца.
– Еще поспать...
– Вставай! Я оболью тебя водой!
Резкий окрик. Еще пинок – в зад. Кулак – в лицо.
– Спать будешь на том свете, собака!
Собака. Она всего лишь собака. Собачки. Хитати. Иэту. Где вы. Она ваша сестра. Она убежит от злых хозяев. Она будет ночевать на вокзале. Она будет выть, подняв морду к полной Луне. Полнолунье. В Ямато всегда праздновали ночь Полнолунья. Здесь о Луне забыли. Здесь помнят лишь о собственном брюхе. Лишь на ценники смотрят. Женщину не обожествляют. Женщину шпыняют и презирают. Если проголодаются – женщину едят, грызут с потрохами. А косточки выкинут и пальчики оближут. Ну как же, ресторанное блюдо.
– Отстань... ты!..
Она выплюнула страшное, отвратное китайское ругательство. Мужчина, рассвирепев, ударом башмака столкнул ее с лежанки на пол, и она больно ушиблась головой.
Открыть глаза. Ну. Сделай усилье.
Она открыла глаза, повела взглядом по потолку. Гостиница. Погашенная люстра. Паутина в углах номера. Казенная тумбочка. Утром придет горничная, будет усмешливо, цинично коситься, видя ее, закрывшуюся одеялом до ушей в широкой кровати постояльца. А постоялец кто? Постель пуста. Она повела взглядом дальше, по стенам. О, фотографии. Мужчина во фраке, галстук-бабочка. Под ручку с балериной в пышной пачке; под ручку с аристократкой в белых юбках, в белой пелеринке; играющий в крокет; играющий в бильярд, и лицо и руки, твердо держащие кий, еле видны в табачном дыму. Сидящий за картежным столом. О, да он игрок, оказывается. А вот! Стоит у рояля, рояль как черный кит, кашалот, хищно скалит пасть. Он оперся одною рукой на рояль, другую выбросил вперед, как вождь, будто зовет кого-то идти за ним. Рот открыт. Поет? Ну да, конечно. Кто это?.. Она наморщилась, припоминая. Ах да, да... Это Вельгорский. Где он?.. Кровать пуста, она одна лежит в ней. Да ведь он спал с ней; простынь еще тепла. Когда он успел удрать?.. Куда?.. Может, у него нынче репетиция?.. Да, она и забыла, у него сегодня гала- концерт, большое выступленье, бенефис. Народу привалит – ужас! Надо бы и ей пойти. А который, впрочем, час?.. Она сделала попытку подняться на кровати, поискать глазами часы. Тело не повиновалось ей. Все кости болели и ныли. Мышцы выкручивало. Впечатленье, что ее долго и расчетливо били. Кто?!.. Черная яма в памяти. Могильная яма. Она все забыла. Может быть, пришли люди Башкирова и всадили ей под кожу иглы с опьяняющим ядом?
Иглы с ядом... иглы с ядом...
Они ловят ежей, стригут их, окунают иглу в яд, заворачивают в носовой платок... потом несут к своему врагу... подкладывают ему в постель... на сиденье кресла... в туфлю...
Какой туман, табак, дым, яд... я отравлена жизнью... чужбина, я проклинаю тебя...
– Ах, девка!.. Ах, девка!.. Да молодая ведь ты еще!.. По какой дорожке ты катишься!.. Что ты себе за жизнь избрала!.. А хочешь, я тебя спасу, девка!.. Хочешь, женюсь на тебе!.. Женюсь – и дело сделано... и...
На столе, накрытом клетчатой плохо вымытой клеенкой, стояли граненые стаканы, налитые всклень водкой, запотелая четверть, лежали отрезанные ломти нефтяно, радужно блестевшей норвежской селедки, горбушка ситного, в фаянсовом блюде краснели соленые помидоры-дульки, в жестяной миске перевивались желтые водоросли кислой капусты с валявшимися поверх темными огурцами, а клубни варенной в мундире картошки лежали почему-то на газетных рваных листах – тарелок в бедняцком доме не хватило. Снедь созерцал, вместе с черноглазой и темноволосой, чуть раскосой девушкой, ражий детина, и уже опорожненный стакан сиротливо стоял перед ним. Он утирал губы тылом ладони.
– Ух, девка!.. Хороша ты, хороша... А я тебя все же с квартиры сгоню. Мне не твои телеса нужны. Мне, милая, де-е-еньги нужны. – Он крякнул, полез снова к бутыли. – Мне, родная, де-е-е-еньги нужны! А не ты! Запомни!
Он щелкнул ее пальцами по лбу. Она отпрянула.
Во мраке ее непроницаемых глаз нельзя было прочитать ничего. Губы она сжала плотно, как сшила, – шов не вспороть.
Над столом висела, покачиваясь на сквозняке, голая, без абажура, тусклая лампа. Пахло разваренной картошкой, кислятиной, залежалыми в сундуках древними тряпками.
– Запомни: в Вавилоне жилье дорого стоит! И своей шкурой ты тут не отделаешься! Хочешь жить этаким промыслом – для того специальные дома есть! Туда и подавайся. А я тешиться тобою долго не намерен. У меня своя баба есть. И еще сто баб будет, ежели захочу! Выпьем! – Он налил стакан доверху, поднес к ее, нетронутому. – Что не пьешь?! Здоровья мне не желаешь?!
Она взяла стакан двумя пальцами, как скорпиона. Водка. Зелье. Человек опьяняется зельем. Надо пить, если хозяин велит.
А над человеком всегда должен быть какой-то хозяин?!
Они стукнулись стаканами. Детина вылил все содержимое в глотку махом; девушка брезгливо вытянула губы, отпила чуток, передернулась, поставила.
– Ах, ты!.. Пей! Пей все! До дна! Здоровья мне не желаешь, а?!..
«Сгонит, выгонит на улицу, – тоскливо подумала она, – надо выпить, обижу, разгневаю». Взяла обеими руками, как чашку с молоком, поднесла ко рту, зажмурясь, выпила. Весь стакан сразу.
– Эх, вот это – по-нашему!..
Она протянула руку, взять в пальцы капусту, затолкала закуску в рот, побледнела, зашаталась за столом, закашлялась. Все вокруг нее сперва высветилось, потом кромешно почернело. Она упала на стол головой, уронив на пол стаканы, четверть, разбив фаянсовое блюдо с помидорами, и потеряла сознанье.
Артист прижал руки в белых перчатках к груди, к намазанным дикой ярко-красной краской губам, посылая публике воздушный поцелуй. Набеленная мелом маска лица весело смеялась. Бешеный успех! Сногсшибательный триумф! О, это неподдельный триумф, и пусть завтрашние газеты не врут, что господин Вельгорский испелся до хрипенья или что он пропил последний голос, так же как и последние штаны. Он еще покажет идиотской публике кузькину мать! Он еще отколет номер! Номер... номер...
Он зашатался на сцене, в то время как публика продолжала бешено орать и аплодировать, люди подбегали к сцене, швыряли в артиста букеты, перевязанные атласными лентами, бумажные деньги, большие, как простыни, монеты, ожерелья, записки, свернутые в шарики, и письма в густо надушенных конвертах. Из первого ряда поднялась молодая женщина в длинном черном, сильно открытом, с разрезом по бедру, поблескивающем искусственной алмазной пылью платье, испуганно шагнула к сцене, протягивая к падающему артисту руки, намереваясь ему помочь... поймать. Господи, милый! Ну да, ты счастливый. Ты не раз говорил мне, что ты умрешь на сцене. А китайская гадалка гадала тебе на внутренностях птицы и на яйце, и вышло так, что ты умрешь не на сцене, а разобьешься в горах.