Молитва исполнилась. Пуля прошила ей руку. Застряла в мышце. Невероятье боли пронизало ее, заставило забиться, упасть на дно лодчонки, уткнуться носом в вонючую гнилую влагу – в лодке, видно, зияла заштопанная старая пробоина, днище протекало. Василий не останавливался, греб и греб – он выгадывал мигновенья, он знал, что сейчас не место жалости, причитаньям, перевязке. Он сразу понял: рана неопасна. А боль? Ну что ж, боль. Боль – это лишь воспоминанье о боли. Так устроено живое, чтоб чуять время от времени сильную боль.
– Лесико... терпи, Лесико...
Она взяла в зубы край шелковой тряпки, коей была обмотана, и терпела, терпела – до той поры, пока перед глазами не потемнело, не развернулось в кромешном мраке сине-золотое, лентием, мафорием, широкое колышащееся сиянье – в полнеба.
Очнулась она от того, что острое лезвие нежно и неотвратимо входило в ее плоть, вонзалось и двигалось в ней.
Стон разорвал морскую зимнюю полдневную тишину. Лодка чуть качалась на утишенных ярким Солнцем пологих волнах. Василий, склонясь над ней, сведя брови к переносью, покрывшись весь горошинами страдального ледяного пота, при помощи матросского ножа вытаскивал у нее из окровавленной руки застрявшую пулю. Боль схватила ее такая – ни в сказке сказать. Она выгнулась, уперевшись затылком и пятками в доски днища, как в столбнячной судороге, и хрипло заорала.
– Тише!.. Лесико, – бормотнул Василий, разрезая кровоточащую мышцу дальше, неумело. – Если б ты знала, каково мне это... вот это все... тебя резать, а после ведь и зашивать чем-то надо будет... а иголки нет, представь...
Она подвывала, вертела головой. Ее темные волосы развились, шпильки выскользнули из пучка, пряди вымокли в грязной невычерпанной воде. Солнце било ей прямо в лицо, в глаза. Она жмурилась.
– Лучше мне умереть, Василий... лучше мне умереть!..
– Не бойся, птичка, я тебе сейчас крылышко пришью...
Губы его шутили коряво и наивно – натужно, нарошно, против воли. С лица его капал холодный пот ей на лицо, на рану. Она корчилась от соли его слез, омывающих грубую щель в ее плоти.
– Лучше бы ты взял мой нож... маленький, острый... у меня в волосах воткнут был... я его никогда не вынимала, он для защиты был спрятан... в прическе... поищи...
– Родная, он, должно быть, выпал. У тебя уж и прически-то нет, – прохрипел он, нащупывая острием матросского ножа медь пули. – Все разрушилось, растрепалось. И нож свой ты, верно, потеряла. Ах ты моя терпеливая!.. Вот, нашел. Потерпи еще немного... еще...
Он крякнул, подцепил лезвием катышек пули, выпростал из кровавого месива раны, разорванных живых волокон. Она охнула, приподняв голову, поглядела на медный белемнит, что он осторожно, как диковинного ядовитого жука, держал в дрожащих окровавленных пальцах.
– Вот! Гляди! Твоя первая пуля...
– Даст Бог, не последняя, – криво улыбнувшись, захотела пошутить она – и не смогла: белки ее закатились и сверкнули синим, из закушенного рта вырвался короткий вопль, угасший в задыханье бессознанья. Он засунул вытащенную из раны пулю в карман штанов, обтер о штанину, кровавя грязную ткань, нож, в страхе затряс ее за плечи. Черпнул за бортом в горсть воды, брызнул ей в лицо.
– Лесико, Лесико... жизнь моя!..
Припал губами к ее рту. И вдыхал, вдыхал, вдыхал в нее долгим поцелуем долгую жизнь – пока она не очнулась, не зашевелилась и не вздохнула прерывисто и тяжело под ним, под его молящими, возжигающими ее губами – так сумасшедшая забытая лучина в Новогодье поджигает хорошо вытопленную избу.
– Зашей мне рану!..
– Сей момент, царица моя...
Он огляделся. Далеко на берегу маячили, сбившись в беспомощную кучку, яматские воины, похожие на древесных черно-красных жучков-солдатиков. Игла, чтоб зашить рану. Где?! Откуда...
– Морской еж, – ее голос прошелестел подобно ветру, – попробуй, поймай морского ежа... И леска, в рыбацкой джонке должна быть леска... пошарь, найди...
Она опять потеряла сознанье. Он, осененный догадкой, засунул руку под деревянную лавку, вытянул в кулаке ком спутанной толстой лески. Еж! Где еж?! Тысяча живых тварей обитает в морях дивной Ямато. Он не рыбак, а матрос. Может, тут запрятана и сеть?! Ах, лавка, волшебная лавка, хитрая джонка. Вот она и сеть – о, порванная во многих местах, ничего, ведь ему нужно не всю, а лишь малый кусок.
Он оторвал клок от рядна, сплел нечто вроде сачка. Привязал к голому удилищу, валявшемуся на дне лодчонки. Закинул в море. Он древний рыбак. Он сейчас поймает себе и жене на ужин... тунца? Омара? А может, ядовитую ведьму фугу?
Жене... Разве она – ему – жена...
Он произнес про себя: «жена, жена» – еще и еще раз, до тех пор, пока само звучанье слова не стало казаться ему просто воздухом, порывом ветра, бессмысленным и родным, как неслышный ток крови по жилам, отдающийся в ушах, в сердце, в запястьях.
Он рванул сачок вверх. Морские твари бились, серебрились и прыгали в нем. О, цветные, красивые рыбки! Он не знает ваших яматских названий. Саседо-кэ, итураси, коту-нэ, ива-си... Рыбаки знают все. Они знают великий час лова. О Лесико, мы с тобою когда-то были рыбами в море... в широкой черной и прозрачной реке. Клянусь. Я помню это – кожей... чешуей...
Наряду с рыбками, ярко-красными, серебряными, изумрудными и круглыми, в сачке виднелся черный колючий шар. Иглы торчали во все стороны. Василий не знал, можно ли брать его голыми пальцами; обернул руку краем рубахи, подцепил, извлек.
Лесико открыла залитые болью глаза и снизу вверх глядела на него, на ежа, на белое Солнце в зените.
Ее лицо покрывалось на ветру быстрым, мгновенным загаром, розово и смугло блестели скулы, масляные капли выступали на висках, на ноздрях.
– Молодец! – кинула она ему. – И моряки умеют ловить ежей!
– Кому ж, как не морякам, их и ловить, – горделиво промолвил он, выдирая из ежа самую длинную колючку и с размаху забрасывая его, бедолагу, снова в пучину, – моряки – на все руки ловки...
Зубами прокусил он прорезь в пахнущей йодом игле. Вдел туда обрывок лески.
– Ну, Лесико-сан, закрывай глаза!.. зажмуривайся изо всех сил, молитву читай...
Он, сам молясь про себя, внутри, простыми и страстными, полубезумными словами: не дай, сохрани, убереги, прочь, прочь, стремительней, вон отсюда, боль, вон от моей любимой, – воткнул иглу в сведенные края раны и стал шить.
– Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его... Яко исчезает дым, да исчезнут...
– Ах, девочка моя, да ты ж так терпеть все умеешь... ну еще немного... ну еще... ну вот и все...
Шов вышел грубый, жуткий. О, какой же неистовый будет шрам. Белой извилистой застывшей молнией прорежет кожу, чуть выше локтя, на видном месте, ежели носить открытые, летом, платья. Где будут они с нею год спустя... век спустя?!..
– Все, – выдохнула она счастливо и легко. – Уф!.. легче родить...
– А ты... – у него враз пересохло в горле, – рожала?..
Тишина настала над морем, разлилась, потекла по их бьющимся под кожей жилам. Он напряженно ждал ответа. Она медлила – было ли ей что отвечать?
Солнце рьяно метало белые, золотые самурайские копья вниз, вбок, отвесно, вверх, заполняя победительной музыкой небесного воинства покорную, склонившуюся в благоговеньи Вселенную. Море задумчиво колыхало в прозрачных зеленых объятьях маленькую джонку, и Лесико повернула голову, поглядела на оплетенную лозой бутыль.
– Там точно вино, я чую запах, – сказала она нежно и очень тихо. Василий едва услыхал ее. – Возьми бутыль. Дай сюда. Дай мне глотнуть. Я так ослабела от боли.
Он послушно поднес бутыль горлышком к ее растрескавшемуся рту.
Она глотала прерывисто, как всхлипывала, пила долго и жадно – он испугался, не чересчур ли, не запьянеет ли она; и что то было за вино? Может, водка, настоенная на противном змеином яде, услада