— А вот почему?
— Вы сами знаете почему, — сказала Пегги. — Вы всем портите настроение, мучаете сына.
— Сына? Сын меня мучает. Он сказал, что я убила его отца.
— Вовсе я этого не говорил, — сказал я.
Мать повернула ко мне лицо, показавшееся вдруг огромным — так кажутся огромными скалы на берегу, когда волны прибоя, откатываясь, обнажают их запрокинутые, испещренные прожилками лица.
— Я устала от того, что все меня ненавидят, — сказала она. — Только этот мальчик еще и относится ко мне по-человечески, и я не хочу, чтобы он шептался обо мне.
— Никто тебя не ненавидит.
— Ну вот что, — сказала Пегги. — Я тоже устала от всего
— Уже ночь на дворе, — сказал я.
Она ответила:
— Хочешь, едем с нами, хочешь, оставайся, твое дело. Я пять лет прожила одна и в отличие от некоторых мужчин не боюсь темноты.
— Браво, — сказал я. — Die Konigin der Nacht.[1]
— Я иду укладываться, милый. — Пегги пошла к лестнице. Дверца, закрывавшая вход на лестницу, подалась не сразу, и она, расставив ноги, натужив спину, с силой рванула ее на себя.
— Неверно это, что от нее никакой помощи, — сказала мать тихим, кротким голосом. Истерики как не бывало.
— Пойду уговорю ее. — Ричард старался говорить басовито, но не выдержал и сорвался на мальчишеский альт.
— А что ты ей скажешь? — Я завидовал Ричарду, мне самому хотелось пойти ее уговаривать. Или, точнее, мне хотелось быть таким, как он, и пойти ее уговаривать.
— Не знаю, придумаю что-нибудь. — Он улыбнулся, показывая просвет между передними зубами. — Мне всегда очень быстро удается ее успокоить.
Когда он уже поднимался по лестнице, мать крикнула ему вдогонку:
— Ты скажи, что я давно уже собиралась выкинуть эти старые синие тарелки. — И добавила, обращаясь ко мне: — Они мне никогда не нравились, только вот что достались даром. Чего не начудишь от жадности.
— А знаешь что, — сказал я. — Давай выкинем все мои фотографии, они у тебя натыканы повсюду.
— Посмей только тронуть. Эти фотографии — мой сын. Только они у меня и есть.
— Мама, ты говоришь совсем как на сцене.
С видом крайнего утомления, почти, впрочем, непритворного, так что она вправе была и посмеяться, и принять это всерьез, я вытащил из-за холодильника совок и щетку и подмел с полу синие черепки и рассыпавшийся сахар. Щенок прибежал помогать и вертелся вокруг, хлопотливо тычась мне в руку мокрым носом. Когда я выпрямился, мать, кончившая тем временем перетирать посуду, мотнула головой, указывая на безгласный потолок, и сказала:
— Купидон в беседе с Венерой.
— Если бы Джоан хоть раз в жизни сказала, что идет укладываться, мы бы, возможно, и сейчас еще были мужем и женой.
— Не знаю, почему ты считаешь, что с Джоан это я виновата.
— В чем виновата — что мы поженились или что мы разошлись?
— И в том и в другом. В точности как твой отец. Женщины устанавливают порядки, женщины рожают детей, всё женщины. Он, бывало, говорит: не помню, чтобы я тебе делал предложение, просто ты все это устроила.
Содержимое совка соскользнуло вниз и шлепнулось и мусорное ведро — дешевое рыночное изделие с намалеванными на помятых стенках букетами красных роз, перевитых золотыми лентами. Отец его выудил когда-то из брошенного реквизита старой школьной постановки. И, как многое из того хлама, что он спасал от свалки подобным образом, оно оказалось нелепо долговечным.
— Бедный Чарли, — сказал я. — Неужели и он когда-нибудь станет таким, как Ричард, — рассудительным маленьким мужем.
— Да, бедный Чарли. Как ты так мог, Джой?
— Я не мог иначе. Но все равно Чарли — мой сын, и он это знает.
Я стоял и смотрел в мусорное ведро, словно ждал, что груда черепков и обломков откроет мне, что же творится в душе оставленного мною сына; и поэтому я вздрогнул от неожиданности, когда мать, зайдя сзади, положила мне руку на затылок.
— Не слишком ли много печальных мыслей для такой небольшой головы?
На лестнице послышались шаги, и мы виновато отшатнулись друг от друга. Вошел в кухню Ричард и с торжеством объявил:
— Она остается.
— Чем же ты ее убедил? — спросил я.
— Сказал, что будет невежливо, если она уедет.
— Гениально. Мне бы никогда до этого не додуматься.
Мать спросила его:
— Что ты хочешь в награду?
Мальчик указал на меня:
— Он говорит, что у вас есть книжки про растения, где сказано, как что называется. Дайте мне, пожалуйста, почитать.
— Про растения. А про птиц не хочешь?
— Я думаю, лучше начать с растений.
— Вряд ли у меня что-нибудь есть, кроме разве одной старой затрепанной книжицы — «Полевые и лесные цветы» Скайлера Мэтьюза. Я ее купила, когда училась в педагогическом; помню, еще брала с собой в поле краски, чтобы раскрашивать иллюстрации в соответствии с натурой. Наверно, она и сейчас стоит на полке, где стояла, если только ее жучок не изъел.
— Я буду осторожен.
— Тебя какие же растения особенно интересуют?
— Особенно никакие не интересуют. Я просто начну сначала и буду читать подряд. Я быстро читаю. Прочту и тогда буду знать все растения, какие есть.
Мать улыбнулась и положила руку ему на темя.
— Боюсь, так у тебя ничего не выйдет, — сказала она. — Чтобы знать растение, надо его увидеть своими глазами, а в книжке много таких, которых ты никогда в жизни не встретишь. Разве только станешь ботаником. Или бродягой.
— Мы раз палатку ставили около озера, так там росла тьма-тьмущая чего-то красно-лилового.
— Не знаю, что бы это могло быть, — сказала мать. — Я никогда не жила у воды. В наших местах только у репейника красно-лиловые цветы. Можно посмотреть в книжке, нет ли у него каких-нибудь родственников. Да ведь там, кажется, есть указатель.
Они вдвоем пошли в гостиную. Я поднялся наверх. Ни в одной из спален Пегги не было. Я ее окликнул, и она ответила мне стуком из ванной комнаты. Через несколько минут она вышла, недовольная помехой.
— Фу, черт, как мне досадно, — сказал я.
— Из-за чего?
— Да из-за всей этой сцены.
— Не надо преувеличивать. По-моему, нам обеим было смешно, только мы не показывали виду.
Я усмехнулся.