А рядом с ней, на полшага позади, Артемис Аксиопена, отлитая из очень темной, почти чёрной бронзы, простирала вперёд левую руку, отодвигая перед собой невидимую завесу, а правую подносила к кинжалу, спрятанному в узле волос на затылке. Лунные блики на непреклонном лице подчеркивали неотвратимое стремление всего тела, как и надлежало богине Воздательнице По Деяниям.
Таис, не в силах побороть волнение, всхлипнула. Этот тихий звук лучше всех похвал сказал Клеофраду об успехе замысла и творения. Только сейчас афинянка заметила Лисиппа, сидевшего в кресле неподалеку от нее, сощурив глаза и сложив руки. Великий ваятель молчал, наблюдая за обеими женщинами, и наконец удовлетворенно кивнул.
— Можете радоваться, Клеофрад и Эхефил. Два великих творения появились на свет во славу Эллады, здесь, в тысячах стадий от родины. Ты, афинянин, затмил всё содеянное тобой прежде. А ты, ученик, отныне стал в ряд с самыми могучими художниками. Для меня отрадно, что обе богини — не фокус новизны, не угождение преходящему вкусу поколения, а образцы изначальной красоты, что так трудно даются художникам и так нужны для правильного понимания жизни. Сядем и помолчим, дожидаясь рассвета…
Таис, углубленная в созерцание обеих статуй, не заметила, как опустилась луна. Очертания скульптур изменились в предрассветном сумраке. Аксиопена будто отступила в тень, Анадиомена растворилась в воздухе. С ошеломляющей внезапностью из-за хребта вспыхнули розовые очи Эос — яркой горной зари. И явилось ещё одно чудо. Багряный свет заиграл на полированном серебряном теле Анадиомены. Богиня потеряла звёздную бесплотность лунной ночи и выступила перед благоговейными зрителями в светоносном могуществе, почти ощущаемом физически. И, соперничая с нею в силе и красоте резких и мощных линий тела, Артемис Воздательница уже не казалась грозной чёрной тенью. Она стояла как воительница, устремленная к цели без ярости и гнева. Каждая черточка изваяния, сделанного Эхефилом более резко, чем скульптура Клеофрада, отражала неотвратимость. Сила восстающей Анадиомены звучала единым целым с красновато-чёрным воплощением судьбы. Обе стороны бытия — красота мечты и неумолимая ответственность за содеянное — предстали вместе столь ошеломительно, что Лисипп, покачав головой, сказал, что богини должны стоять раздельно, иначе они вызовут смятение и раздвоение чувств.
Таис молча сняла с себя венок, надела его Клеофраду и смиренно опустилась перед ваятелем на колени. Растроганный афинянин поднял ее, целуя. Эрис последовала примеру подруги, но не преклонила коленей перед своим гораздо более молодым скульптором, а поцеловала его в губы, крепко обняв. Поцелуй длился долго. Афинянка впервые увидела неприступную жрицу как жену и поняла, что недаром рисковали и отдавали свои жизни искатели высшего блаженства в храме Матери Богов. Когда настала очередь Таис поцеловать Эхефила, ваятель едва ответил на прикосновение её губ, сдерживая вздох от бешено колотящегося сердца.
Лисипп предложил «обряд благодарности Муз», как он назвал поступок Таис и Эрис, продолжить за столом, где уже приготовили чёрное хиосское вино с ароматом розовых лепестков, редкое даже для дома «славы эллинского искусства», и сосуд — ойнохою — с водой из только что растаявшего горного снега. Все подняли дорогие стеклянные кубки за славу, здоровье и радость двух ваятелей: Клеофрада и Эхефила и мастера мастеров Лисиппа. Те отвечали хвалой своим моделям.
— Позавчера приезжий художник из Эллады рассказывал мне о новой картине Апеллеса, ионийца, написанной в храме на острове Кос, — сказал Лисипп. — Тоже Афродита Анадиомена. Картина уже прославилась. Трудно судить по описанию. Сравнивать живопись со скульптурой можно лишь по степени действия на чувства человека.
— Может быть, потому, что я ваятель, — сказал Клеофрад, — мне кажется, что твой портрет Александра глубже и сильнее, чем его живописный портрет Апеллеса. А прежде, в прошлом веке, Аполлодор Афинский и Паррасий Эфесский умели одним очерком дать прекрасное выше многих скульптур. Наш великий живописец Никий много помогал Праксителю, раскрашивая мрамор горячими восковыми красками и придавая ему волшебное сходство с живым телом. Ты любишь бронзу, и тебе не нужен Никий, однако нельзя не признать, что союз живописца и скульптора для мрамора поистине хорош!
— Картины Никия сами по себе хороши, — сказал Лисипп, — его Андромеда — истинная эллинка по сочетанию предсмертной отваги и юного желания жить, хотя по мифу она — эфиопская царевна, как Эрис. Эта серебряная Анадиомена может быть сильнее и по мастерству и по великолепию модели. Касательно Артемис — такой ещё не было в Элладе, даже в святилище Эфесском, где на протяжении четырех веков лучшие мастера соревновались в создании образа Артемис. Семьдесят её статуй там… конечно, в прежние времена не обладали современным умением…
— Я знаю великолепную Артемис на Леросе, — сказал Клеофрад, — мне кажется, что в идее она сходна с Эхефиловой, хотя и на век раньше.
— Какая она? — спросила Эрис с легким оттенком ревности.
— Не такая, как ты! Она — девушка, ещё не знавшая мужа, но уже расцветшая первым приходом женской красоты, наполненной пламенем чувств, когда груди вот-вот лопнут от неутолимого желания. Она стоит так же наклонясь вперёд и простирая руку, как и твоя Артемис, но перед огромным критским быком. Чудовище, ещё упрямясь и уже побежденное, начинает склонять колени передних ног.
— По старой легенде, бык Крита должен побеждаться женою, — сказала Таис, — хотела бы я увидеть эту скульптуру. Может быть, когда-нибудь…
— Раньше увидишь битву при Гранине, — рассмеялся Лисипп, намекая на грандиозную группу из двадцати пяти конных фигур, которую он никак не мог завершить, к неудовольствию Александра, желавшего водрузить её в Александрии Троянской.
— Я долго колебался, не сделать ли Эрис… мою Артемис с обнаженным кинжалом, — задумчиво сказал Эхефил.
— И поступил правильно, не показывая его. Муза может быть с мечом, но лишь для отражения, а не нападения, — сказал Лисипп.
— Аксиопена, как и чёрная жрица Кибелы, нападает, карая, — возразила Таис. — Знаешь, учитель, только здесь, в Персии, где, подобно Египту, художник признается лишь как мастер восхваления царей, я поняла истинное значение прекрасного. Без него нет душевного подъема. Людей надо поднимать над обычным уровнем повседневной жизни. Художник, создавая красоту, даёт утешение в надгробии, поэтизирует прошлое в памятнике, возвышает душу и сердце в изображениях богов, жён и героев. Нельзя искажать прекрасное. Оно перестанет давать силы и утешения, не приобретается душевная крепость. Только путем печали о вечной преходящести красоты, об утрате короткого соприкосновения с ней мы глубже понимаем и ценим встреченное, ищем усерднее. Вот почему красива печаль песен, картин и надгробий.
— Ты превзошла себя, Таис! — воскликнул Лисипп. — Мудрость говорит твоими устами. Искусство не может отвращать и порочить! Тогда оно перестанет быть им в нашем эллинском понимании. Искусство или торжествует в блеске прекрасного, или тоскует но его утрате. И только так!
Эти слова великого скульптора, художника неподкупной честности, навсегда запомнили четверо встречавших рассвет в его доме.
Таис жалела об отсутствии Гесионы, но, поразмыслив, поняла, что на этом маленьком празднике должны были присутствовать только художники, их модели и главный вдохновитель всей работы. Гесиона увидела статуи на следующий день и расплакалась от восторга и странной тревоги. Она оставалась задумчивой и только ночью, укладываясь спать в комнате Таис (подруги поступали так, когда хотелось всласть поговорить), фиванка сумела разобраться в своем настроении.
— Увидев столь гармоничные и одухотворенные произведения, я вдруг почувствовала страх за их судьбу. Столь же неверную, как и будущее любого из нас. Но мы живем так коротко, а эти богини должны пребывать вечно, проходя через грядущие века, как мы сквозь дующий навстречу лёгкий ветер. А Клеофрад… — Гесиона умолкла.
— Что Клеофрад? — спросила взволнованная Таис.
— Отлил твою статую из серебра вместо бронзы. Нельзя усомниться в великолепии такого материала. Но серебро — оно дорого само по себе, оно — деньги, цена за землю, дом, скот, рабов… только могущественный полис или властелин может позволить стоять нетронутыми двенадцать талантов. Множество бедных людей, любящих красоту, позволят скорее отрубить руку себе, чем посягнуть на изваяние. А сколько жадной дряни, к тому же не верящих в наших богов? Они без колебания отрубят руку