Времени на раздумья не было. Турки лезли отовсюду, пытаясь даже сейчас — нет, сейчас особенно — убить Уссуна Кассано, который не желал покинуть гущу боя, не желал отдышаться и с безопасного расстояния наблюдать за бегством врага, ибо персидский царь лишился здравого смысла, лишился всего человеческого — он был в плену кошмара битвы, где нет чувства времени, а причиной и следствием могут быть лишь удар и бешеная скачка.
Очевидно, этот кошмар отравлял воздух подобно Деватдарову гашишу, потому что Леонардо разделял его с Уссуном Кассано, отбросив, как и он, здравый смысл. Мир сузился до звуков и картин битвы, до чудовищной радости рубить, убивать, отнимать жизнь. Здесь находился источник света, описанный в Куановой книжечке, кладезе китайской премудрости; здесь была основа мысли и памяти — место без мысли, где земля впитывала жизнь, которую нельзя постичь иначе, как только глазами смерти; и Леонардо скакал сквозь этот свет, следя за тем, как плоть обращается в дух, и наслаждаясь чудовищной нейтральностью происходящего.
Здесь все заливал живой свет, все было живым и осязаемым: души, люди, кони, воздух, вода, дерево, железо — и все сливалось воедино, а задача Леонардо была более чем проста: рубить и сечь. Он воплощал саму смерть, он стал одержим, он спал и одновременно бодрствовал, и с каждой душой, освободившейся от плоти, с каждым криком, шорохом дыхания свет становился все ярче, сильнее и сильнее, он уже слепил, словно солнце, очищающий, всепроницающий, и вдруг…
— Первая заповедь отваги и стратегии всегда была такова: бегущему врагу мости дорогу золотом и строй мосты из серебра, — говорил Хилал Уссуну Кассано.
Это были первые слова, которые услышал Леонардо, приходя в себя. Обескураженный, он спросил, где он находится. Голова и правая рука пульсировали болью. Он лежал на одеяле, откинув голову на подушки, и Гутне заботливо склонялась над ним. Здесь было темно и прохладно, и на миг у Леонардо мелькнула мысль: когда же прибудет сын Уссуна Кассано, когда нужно будет убивать его? Когда стемнеет, ответил он на собственный вопрос.
— Ты в моем шатре, Леонардо, — ответил Уссун Кассано. — После того как ты так храбро защищал меня и спас мне жизнь единожды, а может, дважды и трижды — кто бы мог счесть? — после этого тебя…
— Что? — спросил Леонардо, уже полностью придя в себя.
Он попробовал опереться на локоть, но это оказалось слишком болезненно, и ему снова пришлось лечь. Его лицо, руки, грудь были изранены и покрыты кровоподтеками, не лучше выглядело и правое колено. Снаружи доносился шум: люди кричали, вопили, визжали, даже пели, и все это звучало нестерпимо близко, казалось, над самым ухом. Впрочем, вода ведь всегда усиливает звук, как изогнутое зеркало — свет.
Крики стали ближе; голоса на разные лады звали Уссуна Кассано, выпевая его имя.
— Тебя сбросили с коня, — сказал Уссун Кассано, словно не слыша этих голосов. — Никогда прежде я не видел, чтобы христианин так дрался. Дерешься ты, как истый перс, вот только ездить верхом не умеешь.
Пристыженный, Леонардо отвел глаза, а Уссун Кассано направился к выходу.
— Так ты не дождешься калифа? — спросил Хилал.
— Можно подумать, что это ты — калиф, — ответил Уссун Кассано, впрочем, добродушно.
— Это всего лишь вопрос, великий царь, — мягко сказал Хилал.
— Прислушайся к ним, эмир. Смог бы ты выйти из шатра и сказать моим людям, что мы не станем преследовать врага? Как ты думаешь, долго ли я проживу после такого?
— Ты — повелитель, — сказал Хилал.
— Через несколько часов, через день — да, может быть. Но не сейчас.
— Ты же просто отдаешь их в руки Мехмеда, — сказал Хилал.
— Возможно, когда с нами будет покончено, Мехмеду некого будет забирать в свои руки.
— А сколько солдат осталось у Мехмеда?
Уссун Кассано едва сдержал вздох и на мгновение стал уязвимым.
— Смог бы ты сосчитать капли в океане? Я надеюсь скоро увидеть тебя и твоего повелителя. Мы будем ждать вас в горах. И тогда мы вместе освободим родственницу калифа. — Он поглядел на Леонардо. — И твоего друга, быть может, тоже.
— Он там? — В голосе Леонардо прозвучало нескрываемое отчаяние. — У тебя есть сведения о нем?
— Немного, — сказал Уссун Кассано. — Разве можно верить турку, если он дает показания под пыткой?
Царь вышел из шатра, и толпа снаружи взорвалась приветственными воплями. Леонардо хотел встать, пойти за ним — и…
Когда он снова пришел в себя, рука еще ныла, но в голове прояснилось. Головная боль исчезла, он ощущал разве что легкое головокружение. Было тихо, шатер пронизало мерцающее алое свечение. Леонардо расслышал знакомый скрежет: солдаты ворочали колесо, приводившее в действие пестики пороховой мельницы. Делали порох.
— Что это за зарево? — спросил он Гутне, сидевшую рядом с ним.
— Сжигают мертвых.
— Скорее уж можно подумать, что подожгли лагерь.
— Да, очень похоже, — согласилась она.
В свете, падавшем из открытого входа в шатер, Леонардо различал ее лицо. Теперь она не казалась ему жалкой подделкой Джиневры — скорее ее сестрой, нет, кузиной, сохранившей фамильные черты, но в более грубом, вульгарном облике. Он ощутил желание, пульсирующий жар в чреслах… и все же что-то было не так, неправильно.
— Я чую вонь, — сказал он, как бы размышляя вслух. — И порох… Не опасно ли смешивать ингредиенты для пороха, когда…
— Не думаю, что эмир позволил бы делать что-то, в чем нет нужды, — сказала Гутне.
— Так ты знаешь его?
— Он уважаемый человек…
— Хотя и евнух.
— Да, — сказала Гутне.
Она сидела, опустив глаза, словно боялась взглянуть на Леонардо.
— Почему? — спросил Леонардо. — Из-за того, что он близок к калифу?
— Я знаю, калиф всем говорит, что Хилал его отец. Наверное, потому… потому, что он в чести у калифа. Но уважения не добьешься приказом. Его даруют свободной волей. Тебя, маэстро, уважают.
— Кто?
— Царь Персии, — сказала Гутне. — Он оставил тебе свой шатер.
— В утешение за мой позор.
— Не думаю, — сказала Гутне, и Леонардо притянул ее к себе.
И все же он колебался, хотя она с готовностью приникла к нему; он отстранил ее, затем прижал к себе с такой силой, что она едва могла дышать. В этот миг он не видел перед собой ни Джиневры, ни Симонетты, ни даже Гутне. Он ощущал лишь жар тупого ненасытного желания и понимал, что это желание воспламенилось в нем оттого, что сегодня он убивал и ранил людей. С ним поступали жестоко, и он сам был жесток, как человек, который понимает, что потом пожалеет о своих поступках, но остановиться уже не в силах. Если бы Гутне сопротивлялась, он взял бы ее силой, обошелся бы с ней, как с теми людьми, которых он убивал рефлекторно, механически, словно работая рычагом или воротом; и она закрыла глаза, когда его пальцы пробрались сквозь курчавые завитки волос на ее лоне и указательный палец вошел внутрь, проверяя ее… и убеждаясь, что желание не увлажнило ее. Она знала… знала… Леонардо ощутил гнев, словно она и в самом деле пыталась отбиваться от него. Желание в нем превратилось в жар, растекшийся по ногам, по животу, пенис онемел и безвольно обмяк, едва он попытался войти в нее. Однако желание не исчезло; он чувствовал себя оленем во время гона; похоть пожирала его, но, сколько Гутне ни пыталась помочь ему, его плоть оставалась мертвой, безразличной, далекой, как тот огонь, что горел у реки, на поле