не следовало знать Вортигерну.
Поскольку мне не позволяли увидеться с ней наедине, то я рассудил, что лучше всего будет рассказать ей ту же историю, что я рассказал Чернобородому и которая ничем не отличалась от изложенной мной Диниасу (насколько я знал, его допросили). Она могла думать что угодно об этом, а также о том, почему я не послал ей весточки раньше. Я, конечно, не отваживался упоминать ни о Малой Британии, ни даже о друзьях из тех краев из страха, что она догадается о моей встрече с Амброзием.
Я застал мать сильно изменившейся. Ниниана была бледна и тиха и прибавила в весе, а с лишней плотью пришла и некая тяжесть, сгорбленность духа, которой я никогда прежде не замечал в ней. Лишь спустя день или два тряского пути через холмы на Север я внезапно понял, что это было: она утратила ту толику силы, какой когда-то владела. То ли время отобрало ее, то ли болезнь, а может, она отреклась от своей силы в пользу той, что дает христианский талисман, который носила на груди, — об этом я мог только гадать. Но прежняя Ниниана исчезла.
По крайней мере в одном я был совершенно спокоен: с моей матерью обращались с учтивостью, оказывая ей почести, достойные дочери короля. Меня такими почестями обошли, но дали хорошего коня, а на ночь отводили приличное жилье. Сопровождавшие меня всадники были достаточно учтивы, когда я заговаривал с ними. Но на том их учтивость и кончалась; они не отвечали на мои вопросы, хотя, по- видимому, прекрасно знали, почему король желает меня видеть. Я ловил на себе их любопытные взгляды, а раз или два заметил в этих взглядах нечто похожее на жалость.
По прибытии нас провели прямо к королю. Его лагерь располагался на плоской возвышенности между горным кряжем и рекой, откуда Вортигерн надеялся надзирать за возведением своей твердыни. Этот лагерь во многом отличался от тех, что разбивали на скорую руку Утер и Амброзий. Большинство ратников, не говоря уже о челяди, ютились в палатках, и, за исключением земляного вала и палисада со стороны дороги, военачальники, очевидно, полагались на естественные оборонные сооружения — реку и кряж с одной стороны, скалу Динас Бренин с другой, а также непреодолимые пустынные горы, подпиравшие долину.
Сам Вортигерн устроился с королевской роскошью. Он принял нас в зале, деревянные колонны которого были занавешены пестрыми вышивками, а выложенный местным зеленым сланцем пол был устлан толстым слоем свеженарезанного тростника. Высокое царственное кресло на помосте украшала позолоченная резьба. На соседнем кресле, также резном и позолоченном, но чуть меньшего размера, восседала Ровена, саксонская королева. В зале было полно народу. Несколько человек в одежде придворных стояли вблизи трона, большинство присутствующих были вооружены. Повсюду мелькали светлые гривы и рыжие бороды саксов. За креслом Вортигерна разбились на две кучки священники и жрецы.
Когда нас ввели, гул голосов смолк. Все взоры обратились к нам. Тогда король встал, спустился с возвышения и с улыбкой и распростертыми объятиями сделал несколько шагов навстречу моей матери.
— Добро пожаловать, принцесса, — произнес он и обернулся, чтобы с церемонной учтивостью представить ее королеве.
По залу прокатился тихий шепот; присутствующие обменялись быстрыми взглядами. Своим приветствием верховный король давал ясно понять, что не считает мою мать ответственной за участие Камлаха в недавнем восстании. Он бегло посмотрел на меня, но я заметил в его взгляде заинтересованность. Король кивнул мне, а затем взял мою мать под руку и помог ей взойти на помост. По его знаку кто-то бросился ставить стул для нее на ступеньку ниже королевского трона. Он пригласил ее сесть, а затем король и королева вновь заняли свои места. Пройдя вперед в сопровождении стражников, я остановился у возвышения перед королем.
Опустив руки на подлокотники трона, Вортигерн выпрямился, переведя улыбающийся взгляд с моей матери на меня. В лице его читалось радушие и даже удовлетворение. Гул голосов постепенно смолк. Воцарилась тишина. Люди смотрели выжидающе.
Но король лишь вежливо извинился перед моей матерью:
— Прошу прощения, миледи, за то, что вынудил тебя предпринять путешествие в такое время года. Надеюсь, ты не претерпела особых лишений?
За этими словами последовали обычные придворные любезности, и все это время военачальники и придворные в напряженном молчании чего-то ждали, но моя мать только наклонила голову и почтительно ответила. Две монахини, сопровождавшие мать, стали у нее за спиной, словно фрейлины. Одну руку она прижимала к груди, теребя маленький крестик, который носила в качестве талисмана; другая пряталась в коричневых складках платья у нее на коленях. Даже в этом невзрачном коричневом одеянии она выглядела истинной королевой.
— А теперь не представишь ли ты мне своего сына? — наконец улыбнулся Вортигерн.
— Моего сына зовут Мерлин. Он покинул Маридунум пять лет назад после смерти моего отца, твоего родича. С тех пор он жил в Корнуолле, в божьей обители.
— Пять лет? — Король повернулся ко мне. — Мерлин, ты, наверное, был тогда еще почти ребенком. Сколько тебе сейчас лет?
— Семнадцать, милорд. — Я прямо посмотрел ему в глаза. — Зачем ты послал за моей матерью и мной? Я едва успел прибыть в Маридунум, как меня силой схватили твои люди.
— Я сожалею об этом. Их рвение простительно. Они знали только, что дело не терпит отлагательства, и поэтому прибегли к наиболее быстрому способу исполнить мой приказ. — Он снова обратился к моей матери: — Следует ли мне заверить тебя, леди Ниниана, что тебе не причинят ни малейшего вреда? Я клянусь в этом. Мне известно, что последние пять лет ты провела в обители Святого Петра и что союз твоего брата с моими сыновьями нельзя поставить тебе в вину.
— Как и моему сыну, милорд, — спокойно ответила она. — Мерлин покинул Маридунум в ночь смерти своего деда, и с тех пор я ничего не слышала о нем. Но в одном можно быть уверенным: он не принимал участия в бунте; к тому же, когда он ушел из дому, он был всего лишь ребенком. Теперь, зная, что он убежал в Корнуолл, я могу утверждать, что мой сын скрывался из страха перед моим братом Камлахом, который был его врагом. Заверяю тебя, милорд, что, о каких бы намерениях моего брата в отношении вас я ни догадывалась, мой сын ничего не знал о них, и мне не терпится узнать, почему ты послал за ним.
К моему удивлению, Вортигерна, по-видимому, нисколько не заинтересовало мое пребывание в Корнуолле; он даже не удостоил меня взглядом, а, напротив, подперев кулаком подбородок, уставился из- под густых бровей на мою мать. Его взор был хмурым, а голос — учтивым и торжественным, но было что-то в атмосфере этого зала, что мне отнюдь не понравилось. Внезапно я понял, что это. Пока моя мать разговаривала с королем и оба они внимательно наблюдали друг за другом, жрецы, стоявшие за королевским троном, внимательно наблюдали за мной. Когда я рискнул украдкой скосить глаза на выстроившихся по стенам зала военачальников, то обнаружил, что многие из них также не сводят с меня глаз. В зале царила тишина, и я вдруг подумал: «Сейчас он перейдет к делу».
— Ты так и не вышла замуж, — тихо, почти неслышно произнес король.
— Нет. — Ее веки опустились, и я понял, что она внезапно насторожилась.
— Иными словами, отец твоего сына умер до того, как вы смогли пожениться? Может быть, он погиб в сраженьи?
— Нет, милорд, — ответила она тихо, но отчетливо. Я увидел, как шевельнулись и слегка напряглись ее руки.
— Выходит, он жив?
Мать промолчала, лишь склонила голову, так что капюшон упал ей на лицо, скрыв его от любопытных взглядов. Но с помоста его было хорошо видно. Я заметил, что саксонская королева воззрилась на мать с любопытством, к которому примешивалось презрение. Глаза у нее были бледно-голубые и слегка навыкате, а над туго затянутым синим корсажем выступали большие молочно-белые груди. Рот у Ровены был маленький, руки — такие же белые, как и грудь, но с толстыми, уродливыми, как у служанки, пальцами, унизанными золотыми и медными с финифтью перстнями.
На молчание моей матери король насупил брови, но голос его по-прежнему оставался приветлив.
— Ответь мне на один вопрос, госпожа Ниниана. Ты открыла своему сыну имя его отца?
— Нет. — Ее голос, глубокий и решительный, совсем не соответствовал позе со склоненной головой и спрятанным лицом. Это была поза женщины, согнувшейся под бременем стыда, и я подумал, не хочет ли она нарочно изобразить стыд, чтобы им объяснить свое молчание. Я не мог видеть ее лица, но видел руку,