— Вы стирайте, — сказал он, — не стесняйтесь! Я ведь без дела, так просто заглянул.
Она ловко вынесла корыто в кухню, вынесла ведра, бросила мокрое белье в таз и очень быстро накрыла стол скатертью. Потом сняла с себя платок и села против Лапшина. Лицо ее выражало недоверие.
— Полный парад! — сказал Лапшин.
Бычкова промолчала.
— А вы кто будете? — спросила она. — Я ведь даже и не знаю.
Голос у нее был приятный, мягкий, выговаривала она по-украински — не «кто», а «хто».
— Моя фамилия Лапшин, — сказал он. — Я начальник той группы, в которой работает Бычков. А вас Галина Петровна величать?
— Да, — сказала она.
Лапшин спросил, можно ли курить, и еще поспрашивал всякую чепуху, чтобы завязался разговор. Но Бычкова отвечала односложно, и разговор никак не завязывался. Тогда Лапшин прямо спросил, что у нее происходит с мужем.
— А вам спрос? — внезапно блеснув глазами, сказала она. — Який прыткий!
— Не хотите разговаривать?
— Что ж тут разговаривать?
Он молча глядел на ее порозовевшее миловидно лицо, на волосы, подстриженные чёлкой, на внезапно задрожавшие губы и не заметил, что она уже плачет.
— Ну вас! — сказала она, сморкаясь в полотенце. — Вы чужой человек, чего вам мешаться… Еще растравляете меня…
Полотенцем она со злобой отерла глаза, поднялась и сказала:
— А он пускай не жалуется! Як баба! Ой да ай! Тоже герой!
— Герой, — сказал Лапшин. — Что же вы думаете, товарищ Бычков — герой!
— Герой спекулянтов ловить, — со злобой сказала она. — Герой, действительно!
— Ваш Бычков герой, — спокойно сказал Лапшин, — и скромный очень человек. Он по конокрадам работает, а лошадь в колхозе — дело первой важности. Он дядю Паву поймал, слыхали?
— Слыхала, — робко сказала Бычкова.
— А кто дядя Пава, слыхали?
— Конокрад, — сказала Бычкова, — лошадей уворовал.
— «Уворовал», — передразнил Лапшин. — Увел, не уворовал.
— Ну, увел, — согласилась Бычкова.
— А что он в вашего Бычкова из двух пистолетов стрелял, это вы знаете?
— Нет, — сказала она.
— Не знаете! — как бы с сочувствием сказал Лапшин и подогнул один палец. — Не знаете, — повторил он. — А что вашему Бычкову два года назад, когда вы спокойненько в школе учились, кулаки-конокрады перебили ногу и он в болоте, в осоке, восемь суток умирал от потери крови и от голода, это вы знаете?
— Нет, — тихо сказала она, — не знаю.
— Так! И это не знаешь, — со злорадством в голосе, внезапно перейдя на «ты», сказал Лапшин и подогнул второй палец. — Что же ты знаешь? — спросил он, — А, Галина Петровна?
Она молчала, опустив голову.
— Твой Бычков знаешь какой человек? — спросил Лапшин. — Знаешь?
Она взглянула на него, Он вдруг чихнул и сказал в платок:
— Нелюбопытная вы женщина, вот что!
Лапшин еще чихнул и крикнул, морщась:
— Понесли, черти! У меня форточка в кабинете, и в затылок дует.
Отдышавшись, он сказал:
— Вот как!
И добавил:
— Так-то! Вы бы меня про него спросили. Ему лично со всего Союза письма пишут, он спаситель и охранитель колхозного добра…
— Я ж этого ничего не знаю, — сказала она, — он же мне ничего не говорит. «Поймал жулика, жуликов поеду поймаю, в колхоз поеду, в совхоз поеду, хорошего жулика поймал…»
— А вы спросите! — назидательно, опять перейдя на «вы», сказал Лапшин. — Чего ж не спросить?
— Да он не скажет.
— Чего нельзя — не скажет, а что можно — скажет. Я его знаю, из него всякое слово надо клещами вытягивать. Он боится, что неинтересно, что подумают, будто он трепач, хвастун. Он знаете какой человек? Махорку всегда курил, а хороший табак любит, это мне известно. Премировали мы его, — так он табаку себе все-таки не купил. Говорит — а чего там, подумают, Бычков загордился. А деньги небось вам отдал?
— Мне, — сказала Бычкова, — на пальто. У меня пальто не было зимнего.
— А вы ему табаку купили?
— Так он не хочет, — густо краснея, ответила она, — курит свою махорку…
— «Махорку», — передразнил Лапшин, — «махорку»! Эх вы, дамочка!
— Я не дамочка, — сказала Бычкова, — сразу уж в дамочки попала.
Она заморгала, готовясь заплакать, и, несмотря на досадливый вздох Лапшина, все-таки заплакала.
— Сами плачете, — кротко сказал Лапшин, — а сами ему глотку переедаете. Нехорошо так!
— Я себе в Каменце жила, — говорила она, плача и пальцами вытирая слезы. — Он приехал, в гостинице жил. Я с ним познакомилась. Говорит — поедем, поедем! В оперетку два раза сходили, на «Марицу», знаете, и на «Веселую вдову». Видали? И потом я как-то влюбилась в него, что он такой тихий, молчаливый. Смотрю — гимнастерку сам себе зашивает белыми нитками…
Она засмеялась, и слезы еще чаще полились из ее черных больших глаз.
— Жалко, так жалко мне стало! «Дайте, кажу, вашу гимнастерку…» И потом гуляли мы с ним до самого утра, а потом уже пошли, расписались. Несчастье мое, поехала с ним в Ленинград, «У нас, каже, театры, кино, опера, балет…»
— Ну? — спросил Лапшин.
— От вам и ну, — плача все сильнее и сильнее, воскликнула она, — чтоб она сгорела, тая жизнь. Знакомых у меня тут нет, родственников нет, ничего нет — одна эта комната, а он зайдет, покушает, поспит и пошел. А то уедет на месяц! Позвонит из управления: «До свидания, Галочка, будь здорова, я в Петрозаводск уезжаю!» — «Уезжай, кажу, к свиньям, чтоб ты подох, чертяка!» Трубку телефонную як кину об стенку, аж брызги полетели. Двенадцать рублей за ремонт отдала…
Закрыв лицо руками, она вышла на кухню, и оттуда послышались ее горькие, громкие рыдания.
Лапшин вспотел, уши у него горели: «Вот антимония!»- думал он, уставившись в полуоткрытую дверь.
— Чай будете пить? — крикнула она из кухни. — Мне мама варенья прислала вишневого.
— Буду, — сказал он.
Было слышно, как она на кухне наливала в примус керосин, как мыла что-то под краном, как сказала:
— Опять чайник утянули, холера вам в бок!
И как старушечий голос ответил:
— Психопатка дурная! Задавись своим чайником!
Лапшин покрутил головой и вздохнул.
Она вернулась в комнату, напудрилась и сказала, садясь на прежнее место против Лапшина:
— Вот так и живу. Хорошо?
— Ничего, — сказал Лапшин, — надо лучше.
— А то гулять пойду, — сказала она и вспыхнула, — пойду и пойду…
— Очень вы себя жалеете, — сказал Лапшин. — Что тут особенного, подумаешь?
Он поднялся, сбросил шинель и прошелся по комнате из угла в угол.