думал, — как же я смущаюсь, как только речь заходит о написании одного имени, — много думал о Ф. Б.». И 20 августа, неделю спустя после встречи: «Мадемуазель Ф. Б. Когда я пришел 13 августа к Бродам, она сидела за столом, и я принял ее за служанку. Впрочем, я не поинтересовался, кто она, но очень быстро привык к ее присутствию. Лицо костистое и пустое, которое открыто афишировало эту пустоту. Шея открыта. Блуза с напуском. Показалась одетой, как у себя дома, хотя затем оказалось, что это не так /…/. Нос почти сломанный. Волосы белокурые, немного жесткие, лишенные шарма, крепкий подбородок. Усаживаясь, я посмотрел на нее в первый раз с большим вниманием. Усевшись, я уже составил о ней непоколебимое суждение…»
Можно согласиться с тем, что эффект «удара молнии» обозначает все виды случайностей и причуд. Однако с трудом можно вообразить, что нарисованный Кафкой женский портрет это и есть образ той, кто, спустя два дня, навсегда завладеет его мыслями. Он мог быть создан лишь человеком, разделяющим и даже противопоставляющим секс и любовь. Женщина, физически столь мало привлекательная, может в таком случае вполне подойти в качестве жены.
Но столь подробный портрет доказывает также, что с первой минуты Кафка знал, что заинтересуется Фелицей. Когда он вернется к их встрече в одном из первых писем, адресованных ей, он напишет: «Придя, я застаю в доме гостью и сначала ощущаю некоторую досаду. Тем не менее получилось так, что я не смутился и не растерялся. Я протянул Вам руку через стол еще прежде, чем меня представили /…/». На следующий день после этого первого вечера он уже писал в записке Максу Броду: «Во время установления порядка маленьких текстов я был под влиянием вчерашней дамы». Видимо, присутствие «барышни» не было абсолютно неожиданным. Все эти детали дают повод думать, что встреча не была случайной; по всей видимости, Макс Брод, который не мог не знать о состоянии духа своего друга, устроил эту встречу. Несомненно, он старался вырвать его из одиночества и отчаяния.
Проходит целый месяц. В Прагу приезжает дядя Альфред, обручается Валли, Карл Германн оставляет асбестовую фабрику без руководства. Кафка еще колеблется. 20 сентября, через месяц с небольшим после встречи, он одновременно пишет Максу Броду и Фелице. Эти письма имеют для него такую» важность, что он переписывает их в «Дневник». Двумя днями позже, в ночь с 22 на 23 сентября, он в один присест сочиняет двенадцать страниц «Приговора». До конца месяца он с воодушевлением вновь принимается за вторую редакцию своего американского романа и продолжает работу без перерыва до середины ноября, когда появляются первые признаки усталости. Но тотчас же наступает очередь «Превращения»: повесть начата 17 ноября, закончена в ночь с 5 на 6 декабря. Внезапная решимость Кафки разом кладет конец бесплодию, которое давно уже причиняло ему страдания. Но в то же время началась, о чем он еще не мог подозревать, наиболее жестокая драма его жизни.
Нет для биографа более непростительной ошибки, чем пытаться объяснять жизнь, исходя из творчества. Исследователи давно отказались от этого порочного круга, который не признает независимости творчества. Здесь, однако, приходится нарушить это правило: «Приговор» не только одно из наиболее сильных и в то же время загадочных произведений Кафки, но также и текст, в котором проявляются мысли, не доверяемые им ни своим друзьям, ни даже своему «Дневнику». Можно было бы сказать, что литературное творчество открывает ему его самого и говорит о нем больше, чем он знает или хотел бы знать.
Примечательно, что в «Дневнике» сразу после написания «Приговора» он радостно отмечает непрерывность творческого процесса. Не было больше тех пауз и медлительности, которые доставляли, столько огорчений, все было написано за один раз, между десятью часами вечера и шестью утра. Некогда он завидовал творческому могуществу Диккенса, который вел свое повествование не прерываясь от точки далекого отправления до локомотива «из стали, угля и пара», теперь же и он сам умеет так писать. Единственный раз за всю свою жизнь он доволен. «Можно писать точно так, с этой непрерывностью, с этой полной открытостью тела и души».
Он поражен безграничной властью литературы: «Все может быть высказано, все мысли, даже самые необычные, горит большой огонь, в котором они плавятся, затем воскресают». Он порою сам с трудом узнает воскресшие мысли, настолько литература их преобразила. Стоит лишь попытаться ввести в повествование не присущую ему логику, и замысел уже будет искажен, ибо в нем полно темных зон, внезапных поворотов, неожиданных решений. Кафка чувствует себя перед своим произведением, как перед чужим творением: история, пишет он, вышла из него, вся покрытая грязью и слизью, как при родах. Он старается истолковать символические связи между персонажами — невестой, отцом, другом из России. Писатель удивлен, что наделил героиню рассказа Фриду Брандельфельд инициалами Фелицы Бауэр.
Однако дело не только в ней. Во время написания «Приговора» Кафка еще весьма далек от мыслей о женитьбе, он как раз только что написал свое первое письмо, но у него уже возник замысел. И он знает, что согласно этому замыслу он в значительной части воссоздает себя. Иначе почему первая забота героя рассказа Георга Бендемана — объявить о своей помолвке «с девушкой из богатой семьи» другу из России, с которым он уже почти совсем порвал? Почему его отец утверждает, что у Георга никогда не было друга в России? Почему по мнению его невесты Фриды при таких друзьях ему вовсе не следовало бы обручаться? Почему его отец приказывает ему пойти и броситься в реку и почему он спонтанно повинуется отцовскому приговору? Общеизвестно, что Кафка однажды сказал Максу Броду по поводу последних фраз «Приговора»: «Милые мои родители, и все-таки я любил вас», — и отпустил руки.
В это время на мосту было оживленное движение»): «Я думал, когда писал это, о сильной эякуляции». Никакое свидетельство не могло бы лучше указать на смежность в этом рассказе сексуальных тем и одновременно темной совести, угнетавшей Кафку из-за отцовского запрета. Когда-то, еще на первых страницах «Дневника», Кафка записал: «Все вещи, возникающие у меня в голове, растут не из корней своих, а откуда-то из середины. Попробуй-ка удержать их, попробуй-ка держать траву и самому держаться за нее, если она начинает расти лишь с середины стебля. Пожалуй, кое-кто это умеет, например, японские акробаты, взбирающиеся по лестнице, которая стоит не на земле, а на поднятых вверх ступнях полулежащего человека и не прислонена к стене, а вздымается вверх прямо в воздух (есть рисунок Кафки, изображающий эту сцену — Авт.). Я этого не умею, не говоря уже о том, что под моей лестницей нет даже тех ступней».
С «Приговором» Кафка только что преодолел решающую ступеньку: отныне рассказы берут начало из глубины, а не в какой-то акробатической среде, они не ограничиваются больше анекдотом, но хотят сказать главное.
Через два месяца после «Приговора» Кафка пишет «Превращение». Никакой другой рассказ Кафки не отличается такой силой и жестокостью, ни в каком другом он не уступает так соблазну садизма. В этом тексте есть некая склонность к саморазрушению, влечение к мерзкому, которые, возможно, отвратят от Кафки некоторых его читателей. Грегор Замза — это явно Франц Кафка, превращенный своим нелюдимым характером, своей склонностью к одиночеству, своей неотвязной мыслью о писании в некое подобие монстра; он последовательно отрезан от работы, семьи, встреч с другими людьми, заперт в комнате, куда никто не осмеливается ступить ногой и которую постепенно освобождают от мебели, непонятый, презираемый, отвратительный объект в глазах всех. В меньшей мере было понятно, что «Превращение» явилось в некоторой степени дополнением «Приговора» и его противовесом: Грегор Замза имеет больше общих черт с «другом из России», чем с Георгом Бендеманом, чье имя составляет почти совершенную анаграмму: он одиночка, отказывающийся идти на уступки, которых требует общество. Если «Приговор» приоткрывает двери двусмысленного рая, то «Превращение» воскрешает ад, в котором пребывал Кафка до встречи с Фелицей. В период, когда Франц сочиняет свой «омерзительный рассказ», он пишет Фелице: «… и, видишь ли, все эти отвратительные вещи порождает та же душа, в которой обитаешь ты и которую ты терпишь как свое обиталище. Не огорчайся, ибо кто знает, возможно, чем больше я пишу и чем больше от этого освобождаюсь, тем чище и достойнее становлюсь для тебя, но, конечно, мне еще от многого предстоит освободиться, и никакие ночи не могут быть достаточно длинными для этого в общем-то сладостного занятия». В то же время «Превращение», где отец играет одну из самых отвратительных ролей, призвано помочь Кафке если не освободиться от ненависти, которую он испытывает к своему собственному отцу, то по меньшей мере освободить свои рассказы от этой надоевшей темы: после этой даты фигура отца появится в его творчестве лишь в 1921 году в небольшом тексте, который издатели назвали «Супружеская чета».