— Да, может быть.
И вновь в нем начинает шевелиться презрение, а где-то там внутри слабое сострадание.
— Ты знаешь, ма, а мне везет.
— Ты просто жулик, — вставляет Мэри.
— Тихо, тихо, — успокаивает их мать. — Хорошо, сынок, если тебе везет, это очень хорошо.
— А-а-а! — Он злится на себя. Дурная примета говорить, что тебе везет. — Действительно, иди-ка ты в монашки… Как Стив?
— Он так много работает. Его малышка Мики был болен.
— Я побываю у него на этих днях.
— Дети, вы должны держаться друг друга. (Двое из них умерли, другие, кроме Мэри и Казимира, завели себе семью.)
— Ладно.
Он дал ей деньги на квартиру. Разбросанные повсюду кружевные салфеточки, новое кресло в чехле, подсвечники на бюро — все это его покупки. И все равно квартира ужасно серая.
— Фу, как отвратительно…
— Что, Казимир?
— Ничего, ма, я пойду, пожалуй.
— Ты же только что пришел.
— Ну и что? Вот немного денег. Может быть, ты наконец вставишь себе зубы?
— До свидания, Казимир. (Это Мэри.)
— До свидания, детка. — Он опять смотрит на нее. — Монашка, значит? О'кей. Удачи тебе, детка.
— Спасибо, Казимир.
— У меня и для тебя есть немного. На, возьми.
Он вкладывает ей что-то в руку, выскакивает за дверь и мчится вниз по лестнице. Ребятишки пытаются снять колпаки с колес машины, и он разгоняет их. Осталось тридцать долларов — не так много на три дня. В последнее время он много проигрывал в покер у Левши. Полак пожимает плечами. «Выигрыш или проигрыш — все зависит от везения».
Он снимает с колен миниатюрную брюнетку и направляется к Левше и другим из компании Кабрицкого. Тихо играет нанятый на вечер джаз из четырех человек. На задних столиках вино уже пролито.
— Что я могу сделать для тебя, Лефти?
— Я хочу свести тебя с Волли Болетти.
Они склоняются друг к другу и о чем-то беседуют.
— Хороший ты парень, Полак! — говорит Левша.
— Один из лучших.
— Кабрицкий хочет нанять человека для присмотра за девками в южной части его района.
— А, вот в чем дело.
— Да.
Полак размышляет. (Денег, конечно, будет больше, намного больше, и можно будет попользоваться, но…) — Щекотливое дельце, — бормочет он. (Небольшое изменение в «политической обстановке», чье- нибудь предательство — и он окажется под ударом.)
— Сколько тебе лет, Полак?
— Двадцать четыре, — врет он.
— Чертовски молод, — замечает Волли.
— Мне нужно обдумать это дело как следует, — говорит Полак.
Впервые в жизни он не может принять решения.
— Я тебя не тороплю, но вакансия может закрыться на следующей неделе.
— Я, возможно, рискну. Думаю, что до будущей недели вы никого не найдете.
Однако на следующий день, когда он все еще обдумывает новое предложение, приходит повестка из призывного участка. Он мрачно ругается. На Мэдисон-стрит есть парень, который прокалывает барабанные перепонки, и он звонит ему. Но по дороге передумывает.
— А, к черту! Все надоело.
Он поворачивает машину и спокойно возвращается назад. В душе у него нарастает любопытство.
Кажется, все обдумал, и вдруг на тебе… Он усмехается про себя. Нет такого дела, чтобы нельзя было справиться. Он успокаивается. В любой ситуации можно найти выход, если хорошенько поискать.
Полак нажимает на гудок и, обгоняя грузовик, мчится вперед.
9
Несколько часов спустя, в полдень, вдали от места происшествия, солдаты с трудом тащили Уилсона. В течение всего утра они несли его под палящими лучами тропического солнца, обливаясь потом, теряя силы и волю. Они двигались уже автоматически, пот заливал глаза, язык присох к гортани, ноги дрожали. Потоки горячего воздуха поднимались над травой и подобно медленно текущей воде или маслу обволакивали тело. Казалось, что лицо окутано бархатом.
Воздух, который они вдыхали, был накален до предела и ничуть не освежал. Вдыхался не воздух, а какая-то горячая смесь, готовая вот-вот взорваться в груди. Они брели с поникшими головами, громко всхлипывая от усталости и изнеможения. После долгих часов такого испытания они походили на людей, идущих сквозь пламя.
Они волокли Уилсона судорожными рывками, как рабочие передвигают пианино, и с огромным трудом продвигались вперед, преодолевая пятьдесят, сто, а иногда даже двести ярдов. Затем опускали носилки, а сами стояли покачиваясь, с тяжело вздымавшейся грудью, стараясь поймать глоток свежего воздуха, которого не было. Через минуту они поднимали носилки и передвигались дальше на небольшое расстояние по бескрайним просторам зелено-желтых холмов. На подъемах они сгибались, казалось, не могли сделать и шага вперед и все-таки делали. Они снова выпрямлялись, продвигались еще несколько шагов и останавливались, глядя друг на друга. А когда приходилось спускаться под уклон, ноги дрожали от напряжения, икры и голень ныли от боли. Им нестерпимо хотелось остановиться, броситься на траву и пролежать остаток дня без движения.
Уилсон был в сознании и страдал от боли. При каждом сотрясении носилок он стонал и метался, равновесие нарушалось, и носильщики начинали спотыкаться. Время от времени он ругал их, и они ежились от этих ругательств. Его стоны и крики как будто рассекали раскаленный воздух и побуждали товарищей сделать еще несколько шагов вперед.
— Проклятие! Я же все вижу. Разве так, черт возьми, обращаются с раненым? Вы только трясете меня и загоняете весь гной внутрь! Стэнли, ты нарочно так делаешь, чтобы измучить меня. Низко и подло так обращаться с раненым другом…
Его голос становился слабым. Время от времени при внезапном толчке он вскрикивал.
— Проклятие! Оставьте меня в покое. — От боли и жары он хныкал как ребенок. — Я бы не стал так обращаться с вами, как вы со мной. — Он откидывался назад с открытым ртом; воздух из его легких вырывался с шумом, как пар из чайника. — Да осторожнее же! Сукины вы дети, осторожнее!
— Мы делаем все, что можем, — ворчал Браун.
— Ни хрена вы не можете, черт вас возьми! Я припомню вам это, сволочи…
Они протаскивали носилки еще на сто ярдов, потом опускали их на землю и тупо смотрели друг на друга.
Уилсон ощущал болезненную пульсацию в ране. Мускулы живота ослабли от боли. Его всего лихорадило. От жары руки и ноги сделались свинцовыми и причиняли страдания, в груди и горле скопилась кровь, а во рту все совершенно пересохло. Каждый толчок носилок действовал на него как удар. Он