его. — Как чувствуешь себя, Уилсон?
— Хорошо. Но я ничего не вижу.
— Это потому, что темно.
Уилсон обрадованно усмехнулся и произнес слабым голосом:
— Я думал, что из-за этой дырки в животе потерял зрение. — Он чмокнул губами, словно обиженная женщина. — Вот проклятие. — Он попытался повернуться на носилках. — Где я?
— Мы несем тебя к берегу. Стэнли, Гольдстейн, Риджес и я.
Уилсон задумался.
— И с разведкой для меня все кончено?
— Да. Для всех нас, дружище.
Уилсон снова усмехнулся.
— Ручаюсь, Крофт злился, как потревоженная пчела. Черт возьми, теперь-то они обязательно меня оперируют и вырежут всю эту дрянь, правда, Браун?
— Конечно, тебя вылечат.
— После операции у меня будет два пупка, один над другим. В таком виде я буду очень привлекателен для женщин. — Он попытался засмеяться, но закашлялся. — Трудно выдумать что-нибудь более привлекательное.
— Ты все-таки неисправимый пошляк, Уилсон.
Тот вздрогнул.
— У меня во рту вкус крови. Это ничего, а?
— Ничего, — солгал Браун. — Просто кровь выходит и туда и сюда.
— Ну разве это не проклятие для человека, который пробыл во взводе так долго, быть раненным в такой момент? — Уилсон умолк, вспоминая что-то. — Только бы эта дырка в животе перестала болеть.
— Все будет хорошо.
— Послушай, а меня ведь искали японцы там, в поле. Они были в двух-трех ярдах от меня. Я слышал, как они болтали о чем-то. Они искали меня. — Уилсона опять затрясло.
«Он снова бредит», — подумал Браун и спросил; — Тебе не холодно?
Уилсон только вздрогнул в ответ. Постепенно, пока он говорил, температура у него спала, тело становилось влажным и холодным.
Его сильно знобило.
— Дать тебе еще одно одеяло? — спросил Браун.
— Ага. Если можно.
Браун отошел от носилок, направляясь к тому месту, где расположились остальные.
— У кого-нибудь есть второе одеяло? — спросил он.
Сразу никто не ответил.
— У меня только одно одеяло, — сказал Гольдстейн. — Но я могу обойтись и плащом.
Риджес промолчал, а Стэнли предложил:
— И я могу спать под плащом.
— Вы вдвоем обойдетесь как-нибудь одним одеялом и плащом, а один плащ и одеяло я возьму.
Браун возвратился к Уилсону, укрыл его своим одеялом и одеялом и плащом, взятыми у товарищей.
— Так лучше, дружище?
Уилсон стал дрожать меньше.
— Хорошо, — пробормотал он.
— Конечно.
Несколько минут они молчали, а потом Уилсон снова заговорил:
— Я очень благодарен вам за все, что делаете для меня. — На глазах у него навернулись слезы. — Вы хорошие ребята, и я сделал бы для вас все, что хотите. Человеку хорошо только тогда, когда у него друзья. А вы так заботитесь обо мне. Клянусь, Браун, может быть, мы когда-нибудь и ссорились, но когда я поправлюсь, то сделаю для тебя все, что ты захочешь. Я всегда знал, что ты хороший друг.
— Ну ладно, ладно.
— Нет, человек хочет, хочет… — От желания высказаться Уилсон начал заикаться. — Я ценю это и хочу, чтобы ты знал, что всегда буду тебе другом. Ты сможешь сказать, что есть такой человек — Уилсон, который никогда ничего плохого о тебе не скажет.
— Ты лучше успокойся, друг.
Но Уилсон продолжал еще громче:
— Ладно. Я постараюсь уснуть, но не думай, что я не благодарен вам. — Уилсон снова стал заговариваться, а через несколько минут умолк.
Браун задумчиво смотрел в темноту. И снова поклялся себе:
«Я должен доставить его в лагерь».
Среднего роста, слегка полноватый, с мальчишеским веснушчатым лицом, вздернутым носом и каштановыми, с рыжеватым отливом волосами. Однако вокруг глаз можно было заметить морщинки, а на подбородке несколько тропических язв. В общем ему можно было дать лет двадцать восемь.
Соседи всегда любили Вилли Брауна — он такой честный мальчик, у него обычное приятное лицо, какое можно увидеть на рекламах в витринах магазинов, банков и других учреждений.
— Хорошенький мальчик у вас, — говорили соседи его отцу Джеймсу Брауну.
— Да, хороший, но вы посмотрели бы на мою дочь. Она-то уж писаная красавица.
Вилли Браун очень популярен. Матери школьных друзей всегда ставят его в пример, он — любимец учителей.
Но ему это не нравится.
— Ох уж эта старая ворона, — говорит он об учительнице. — На нее и плюнуть жалко. — Он сплевывает на покрытый пылью школьный двор. — Не знаю, почему она не оставит меня в покое.
И семья у него хорошая. Отец работает на железной дороге, в Талсе, служащим, хотя начинал карьеру в депо. У семьи Браунов свой дом в пригороде, приличный участок за домом. Джим Браун — хороший хозяин, все время понемногу делает свой дом благоустроеннее, устраивает водопровод, подправляет дверь, чтобы легче закрывалась. Он не такой человек, чтобы залезать в долги.
— Элла и я стараемся придерживаться бюджета, — говорит он гордо. — Если оказывается, что немного перерасходовали, то просто отказываемся от виски на неделю. (Далее извинительным тоном.) Я считаю спиртное роскошью, особенно если приходится нарушать закон, чтобы достать его. Кроме того, никогда нет уверенности, что не ослепнешь от этого виски.
Джим Браун старается быть в курсе событий. Читает «Сатердей ивнинг пост» и «Кольерс», а в начале двадцатых годов участвовал в коллективной подписке на «Ридерс дайджест». Сведения, почерпнутые из этих журналов, очень удобны для разговоров в гостях; единственная нечестность, которую отмечают в нем люди, состоит в том, что в разговорах о статьях он не упоминает источник.
— Знаете ли вы, что в двадцать восьмом году сигареты курило тридцать миллионов человек? — спрашивал он бывало.
«Литерари дайджест» держит его в курсе политических событий.
— На последних выборах я голосовал за Герберта Гувера, — с удовольствием признается он, — хотя я всегда был демократом, насколько мне помнится. Но на следующих выборах думаю голосовать за демократов. По-моему, пусть одна партия побудет у власти, а потом другая.
Миссис Браун согласно кивает.
— Я разрешаю Джиму играть ведущую роль в наших политических убеждениях.
Она не добавляет при этом, что такую же роль отводит ему и в ведении хозяйства, но об этом можно догадаться.
Приятные люди, приятная семья, по воскресеньям, конечно, ходят в церковь. Единственное, в чем миссис Браун имеет твердое мнение, — это в вопросе об отношении к новой морали.
— Не знаю почему, но народ больше не богобоязнен. Женщины пьют в барах и делают бог знает что еще. Это неправильно, совсем не по-христиански.