ключицей без остатка. Сразу же, повернув больную на бок, сделали разрез на уровне десятого ребра, поднадкостнично резецировали его кусок размером около пятнадцати сантиметров, вставили взамен ключицы, пришили концы, опутали надкостницей. Со временем недостающее десятое ребро вырастет, а пересаженное — будет выполнять роль ключицы. Чтобы оно не сместилось, мы наложили соответствующую гипсовую повязку.

Операция длилась три часа и прошла без осложнений.

Больная быстро очнулась от наркоза. Боли её не беспокоили, и она проспала всю ночь.

Наутро, когда я наведался в палату, Наташа, по-видимому, уже всё знала. Я спросил, как она себя чувствует. Она ответила — хорошо. И улыбнулась. Впервые за восемь лет…

Спроси себя строго

1

Мы ехали в Комарово. Жена вела машину. Наш десятилетний сын Гриша, как всегда, устроился рядом с водителем. Я и Борзенко расположились на заднем сиденье.

— Вы мне сегодня не нравитесь, — заговорил я с нарочитой строгостью. — В чём дело? Анализы не так уж плохи, так нечего и хандрить.

Сергей Александрович улыбнулся — невесело, с затаенной думой.

— Это верно, чувствую себя вроде бы прилично. Спасибо вам, Фёдор Григорьевич, и врачам вашим — они нянчились со мной, как с родным человеком. Удивительные у вас люди! Не устаю ими восхищаться.

— Так в чём же дело? Что нос повесил, добрый молодец?..

Борзенко молчал. Я тогда спросил, как его лечил в Москве профессор Белоусов. Все ли сделал по моей записке? (Здесь воспользуюсь правом беллетриста давать персонажам вымышленные имена.)

— Да, спасибо, он встретил меня приветливо — на своей машине возил в лабораторию. Называет себя вашим учеником. По-моему, относится к вам с уважением. — И — минуту спустя: — Хорошо, что была записка. А то он вряд ли что-нибудь предпринял бы…

Я подивился верному и точному наблюдению Сергея Александровича. Белоусов действительно никому и ничего не делает бескорыстно, или, как сам он говорит, «так, за здорово живешь». На редкость практичен и расчётлив.

Некоторое время он, ещё молодой врач, был прикреплён к нашей клинике. Любил выполнять всякие хозяйственные поручения. Пошлёшь его, бывало, на завод с заданием достать тот или иной прибор, аппарат — он всё провернёт наилучшим образом, Установит тесные, почти дружеские контакты с директором, его заместителями. Впоследствии, прося за очередную больную, напомнит: «Я вам приборчик доставал, так эта больная — родственница директора завода». На это я замечу: «Не мне вы доставали приборчик, а клинике, а что больная — родственница директора, это не имеет никакого значения. Вы же знаете, что на операцию мы кладем каждого, кого можем». Белоусову не по душе подобный поворот разговора. Он взмахнёт руками, скажет: «Ах, Фёдор Григорьевич! Вы, право, идеалист. Нельзя же быть таким! Вы живёте представлениями двадцатых годов. В наш технический век и в человеческих отношениях всё учитывается, взвешивается…» Обыкновенно я прерывал поток его красноречия: «Не все ныне следуют принципу: ты — мне, я — тебе… И если бы этот принцип победно проник в медицинскую среду, мы перестали бы быть врачами. Вот вы, возможно, станете профессором, а в голове у вас извините, ералаш. Чему же вы будете учить молодёжь?» Он замолкал, но по насмешливому блеску его темно-серых глаз я видел, что он со мной не согласен.

Позднее Белоусов, защитив докторскую диссертацию и освоив методику хирургического лечения рака лёгкого, остался работать в Москве.

Однако мир тесен. Судьбе угодно было поселить Белоусова в подмосковном дачном посёлке — по соседству с другом моим Петром Трофимовичем. Дружба у нас началась сразу же после войны, и с тех пор мы неизменно придерживаемся правила: твой дом — мой дом. Бывая в столице, я всегда останавливаюсь у Петра Трофимовича, а если приезжаю летом — направляюсь к нему на дачу. Когда Белоусов был ещё кандидатом наук и, случалось, сопровождал меня в командировках, он тоже находил приют у Петра Трофимовича.

Помню, ещё тогда, много лет назад, с восхищением оглядывая с террасы прекрасные окрестности, Белоусов вздыхал: «Эх, Пётр Трофимович! Хорошо бы тут поселиться у вас!»

Впоследствии он исполнил своё заветное желание — купил домик у отставного генерала, доброго соседа Петра Трофимовича. И так я снова стал видеться с ним: то Белоусовы зайдут к Петру Трофимовичу, то нас позовут на огонёк. Дачная жизнь располагает к встречам и беседам.

В Москве немало врачей и учёных, считающих себя моими учениками. Одни защищали под моим руководством диссертации, другие работали в клинике или в Институте пульмонологии, где я был директором, третьи — просто учились по моим книгам. Со всеми у меня тёплые, дружеские отношения. Но профессор Белоусов чаще других звонит мне в Ленинград, иногда присылает на консультацию больных с записочкой, а нередко обращается ко мне как к редактору журнала «Вестник хирургии» с просьбой напечатать кого-либо из своих знакомых, хотя знает, что я по-прежнему держусь «представлений двадцатых годов».

— Михаил Зосимович — «оригинал», — продолжал Борзенко делиться впечатлениями о Белоусове. — Он давно прекратил операции, строит административную карьеру.

— Да, заместитель директора института. Не ахти уж какая это карьера, если учесть, что за последние десять лет он не напечатал ни одной научной статьи. Профессор есть профессор — должен исследовать, открывать, учить…

— Белоусов, как мне показалось, слишком занят собственным благополучием, его интересы далеки от подлинной науки.

Сергей Александрович помолчал.

— Чем объяснить, Фёдор Григорьевич, что ныне так распространился психоз накопительства и личного благоустройства?.. Я вот недавно друга потерял: был друг, и нет его. Словно в пропасть сорвался. — И, повернувшись ко мне, стал оживлённо рассказывать: — Степан Фомич Почкин командиром роты был на фронте, а ныне — художник. Да я, кажется, водил вас к нему на выставку.

— Как же, как же. Батальные картины пишет. Ничего картины. Многие отмечают в них плакатность, декларативность, мол, торопится, не прописывает детали. Но мне понравились. Помню я его: лысый, подвижный…

— Вот, вот, он самый. Подвижный, весёлый, общительный Степан Почкин. На месте минуты не посидит — всегда куда-нибудь бежит. Или у него в мастерской приятели, или он в гостях… Рубаха-парень, свой в доску. И представьте, Фёдор Григорьевич, показал себя с неожиданной стороны…

— Да что же произошло, что он вам сделал?

— Мне — ничего. В том-то и дело, что не мне, а товарищам. Вы меня уже знаете. Я не сужу строго людей по тому, как они ко мне относятся; в конце концов, я тоже могу совершать поступки, которые не всем нравятся. Если ты стал плохо относиться ко мне — Бог с тобой, это ещё надо посмотреть, кто из нас виноват. Но если человек изменяет товарищам, предает их, тут уж невольно приходит мысль: он сбился с колеи, что-то с ним неладно. Почкин начал предавать товарищей — одного за другим, особенно тех, кто не именит. Таких он буквально пинал ногой. Вот что скверно, Фёдор Григорьевич.

Надо было помочь молодому талантливому художнику, которого всячески затирали менее талантливые, но более пробивные коллеги. К Почкину как к заместителю председателя выставочного комитета обратились с просьбой посодействовать, чтобы картины этого художника попали на выставку. Он и слушать не хочет. Я послал ему обоснованное, убедительное письмо — он даже не дочитал. Не могу, и все! Пришлось идти к председателю выставочного комитета. Тот и принял решение, потому что картины были достойны этого.

Сергей Александрович с горечью говорил, что Почкин, в прошлом скромный и непритязательный, словно вдруг заразился вирусом тщеславия и наживы — работает небрежно, а энергию тратит на то, чтобы выгоднее пристроить свои творения, организовать выставку, отклик в печати. И ради этого заводит нужные знакомства, лебезит, угодничает. И всех друзей растерял…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату