одному и тому же герою, вплоть до семидесяти лет.
Лоск! Ах, как Бой жаждал лоска! Каким кумирам внимал! Я мог себе представить, как он, уже назначенный губернатором, жаждал владеть тем, что демонстрировал на сцене Магнус. Губернатор, а смотрите-ка, такая незаурядность — вот удивились бы Простофили!
Какое-то время мы хранили молчание. Но меня распирали вопросы, я жаждал однозначных ответов, хотя и понимал, что ничего однозначного не существует. И я нарушил тишину:
— Если не ты «мужчина, исполнивший самое заветное его желание», то кто же это был? Хорошо, допустим, «неизбежный пятый, хранитель его совести и хранитель камня» — это я, спишем неточности на обычную прорицательскую высокопарность. Но кто исполнил его желание? И что это было за желание?
На этот раз заговорила Лизл:
— Это вполне мог быть его сын. Не забудь про Дэвида Стонтона, который был продолжением своего отца. Неужели ты начисто лишен этой мужской тяги — продолжить себя? Мужчины видят в этом бессмертие. Бой Стонтон, который сколотил огромное состояние, начав с нескольких полей сахарной свеклы и закончив целым конгломератом предприятий, известных во всем мире. Ты уж извини мой национализм, но весьма примечательно, что, когда Стонтон умер, — или покончил с собой, как сообщалось, — о его смерти появилось довольно пространное сообщение в нашей «Neue Zurcher Zeitung».[209] Эта газета, как и лондонская «Таймс», признает только самые выдающиеся достижения Ангела смерти. Их колонка некрологов — настоящий список придворных Небесного королевства. Ну, так кто наследует земную славу важной персоны? Люди вроде Стонтона считают, что их сыновья.
Сын-то у Стонтона был, это нам известно. И какой сын! Не позор для отца. Для некоторых позор — настоящая трагедия. Дэвид Стонтон добился успеха. Знаменитый адвокат по уголовным делам, а к тому же проницательный критик отцовских недостатков. Человек, который беспристрастными глазами видел, как великолепный Бой стареет, богатеет, становится более могущественным; но его это ничуть не впечатляло. Человек, который не восторгался необыкновенным успехом своего отца у женщин и не собирался подражать ему в этой области. Человек, который благодаря кровным узам и детской интуиции постиг ту страшную, неутоляемую жажду, из которой произрастают амбиции вроде тех, какими был одержим Бой Стонтон. Не знаю, понимал ли это Дэвид осознанно, но он противился этой исключительной одержимости — быть всем, повелевать всеми, владеть всем. И его сопротивление обрело наиболее болезненную для отца форму: он отказался произвести на свет наследника. Он отказался продолжить род и имя Стонтонов и славу, которая принадлежала ему по праву. Он вогнал нож в самое чувствительное место. Только не торопись с выводами: Дэвид Стонтон не был тем человеком, который исполнил самое заветное его желание.
— А не слишком ли ты фантазируешь?
— Нет. Стонтон поведал об этом Магнусу, а Магнус — мне.
— Это была одна из тех ситуаций, о которых всегда говорит Лизл, — сказал Айзенгрим. — Ну, ты же знаешь, у человека в жизни наступает исповедальный период. Иногда он садится за автобиографию. Иногда, как я, рассказывает свою историю группе слушателей. Иногда слушатель всего один. Именно так это и было со Стонтоном.
Ты, конечно же, помнишь, что происходило в твоей комнате вечером третьего ноября. Мы со Стонтоном сразу почувствовали взаимную симпатию — так иногда бывает. Он хотел познакомиться со мной, а я испытывал к нему нечто большее, чем праздное любопытство, потому что он пришел из моего прошлого и ничуть не был похож на то, чем обещал стать упитанный хвастунишка, который кричал моей матери: «Блядница!» Ты понял, что мы почувствовали взаимную симпатию, и тебе это не понравилось. Вот тогда-то ты и решил открыть тайну и сказал Стонтону, кто я такой и как он в буквальном смысле спровоцировал мое рождение; поведал ему, что знал о камне в снежке и хранил его все эти годы. У тебя даже прах моей матери хранился в ларце. А Стонтон, слушая все это, и бровью не повел. Он отрицал все — и я уверен: вполне искренно, — что не сохранилось в его памяти. Он предпочел считать, что все это имеет к нему лишь очень отдаленное отношение. Если учесть, как ты на него наседал, он продемонстрировал самообладание всем на зависть. Но несколько резкостей в твой адрес он произнес.
В машине по дороге из школы он дополнил сказанное. Он основательно бранил тебя, Данни. Сказал мне, что ради мальчишеской дружбы все эти годы заботился о твоем финансовом благополучии, и в результате ты стал обеспеченным и даже зажиточным человеком. Он приглашал тебя в свой дом и таким образом свел с очень важными персонами — с персонами, играющими важную роль в бизнесе. Он избрал тебя в наперсники, когда его первый брак покатился в тартарары, и ничем не проявил своего раздражения, когда ты принял сторону его жены. Он мирился с твоим ироническим отношением к его успехам, потому что знал: корни твоей иронии — в ревности.
Он был оскорблен тем, что ты ни слова не сказал ему про Мэри Демпстер — он ни разу не назвал ее моей матерью — и про то, что она долгие годы провела в психушке. Он был бы рад помочь попавшей в беду женщине из Дептфорда. А еще он был зол и уязвлен, что ты держишь этот проклятый камень у себя на столе — чтобы каждый день напоминал тебе о недобрых чувствах к нему, Бою. Камень в снежке! Да ведь такое любой мальчишка мог сделать — просто из озорства. Он и подумать не мог, что твоя темная рассудительная кровь так напитана ненавистью — ведь ты делал деньги на святых!
Вот тогда-то я и начал его понимать. О да, за следующий час я довольно хорошо его понял. Как я уже сказал, мы ощутили взаимную симпатию, но я не доверял таким вещам с тех самых пор, как мы почувствовали взаимную симпатию с Вилларом. Это небезопасно. Наверно, дело в сходстве характеров. Бой Стонтон обладал каким-то волчьим качеством, которое умело скрывал, а возможно, никогда не признавал его в себе. Но я-то знаю, что это такое. Лизл тебе говорила, что и во мне есть немало волчьего, именно поэтому она и предложила мне взять псевдоним Айзенгрим — имя волка из старых притч; но на самом деле это имя означает зловещую твердость, жестокость самого железа.[210] Я взял себе это имя и признал свою волчью натуру, а значит, выпустил на поверхность дремавшего во мне зверя — так я, по крайней мере, мог чувствовать его присутствие и время от времени приглядывать за ним. Не скажу, что волка я приручил, но я знал, где его лежбище и на что он способен. Иначе обстояли дела у Боя Стонтона. Этот жил лицом к солнцу и даже понятия не имел о волчьей тени, которая следовала за ним по пятам.
Мы, волки, по природе собственники, а особенно мы любим, когда нам принадлежат люди. Голод наш неутолим. Смысла, значения в нем нет ни на грош — он просто существует и владеет вами. Как-то раз я обнаружил его в себе, и хотя в то время не знал, что это такое, но сразу понял: это исходит из самых сокровенных глубин моего «я». Когда мы в Канаде играли «Скарамуша», у меня каждый вечер происходила короткая встреча с сэром Джоном — перед самой сценой «два-два». Мы должны были встать рядом перед зеркалом, чтобы убедиться: костюмы и грим у нас совпадают до мельчайших деталей, и, когда я появлюсь на сцене в качестве его дублера, иллюзия будет полной. Я всегда наслаждался этим мгновением, потому что, когда речь заходит о совершенстве, во мне просыпается волк.
В тот вечер, о котором я говорю (это было в гримерной сэра Джона в оттавском театре Рассела), мы стояли перед превосходным зеркалом — в полный рост. Он смотрел. Смотрел и я. Я видел, как он хорош. Эгоист, каким только может быть театральный премьер, но в его лице — старом под слоем грима — были мягкость и сочувствие ко мне, потому что я был молод и мне еще многому предстояло научиться, а снедавшая меня ненасытная алчность вполне могла превратить меня в дурака. Сочувствие ко мне и одновременно умиротворенное удовлетворение собой, так как он знал, что стар и владеет всеми преимуществами возраста. Но в моем лице (так похожим на его, что мое дублерство придавало пьесе какой-то особый изыск) было внимательное восхищение, под которым виделось мое волчье «я»: моя жажда быть даже не похожим на него — а
Он тоже увидел это и слегка шлепнул меня, словно говоря: «Уж дай мне дожить свое, дружок. Я это заслужил, э? У тебя такой вид, будто ты хочешь слопать меня с потрохами. Но ведь в этом нет никакой необходимости, кн?» Не было произнесено ни одного слова, но я покраснел под гримом. И что бы я ни делал для него впоследствии, я никак не мог смирить в себе волка. Если я и был излишне резок с Роли, то лишь потому, что рассердился на него: он разглядел то, что, как мне казалось, я искусно скрывал.
То же самое было и с Боем Стонтоном. Нет-нет, не на поверхности. У него был превосходный внешний лоск. Но он оставался хищником.