волосы, и краска просто выцвела. Он так больше никогда и не пытался вернуть своим волосам исходный темно-каштановый цвет, и, хотя седина ему шла, выглядеть он стал гораздо старше, а в быту движения его приобрели медлительность и усталость. Совсем иное дело на сцене. Там он оставался таким же изящным и подвижным, как прежде, но в его моложавости было что-то жутковатое, по крайней мере для меня. С его возвращением настроение в труппе переменилось. Мы всем сердцем поддерживали Гордона Барнарда, но теперь почувствовали, что властелин вернулся в свое королевство. В светильнике романтизма зажглось иное пламя, а может быть, вместо эффективной, но, в общем-то, неприглядной электрической лампы снова включили газовую горелку.

К тому же мне показалось, что на нашем обратном пути критики изменили к нам отношение, а особенно это проявилось в Торонто. Важная четверка заняла свои обычные места: похожий на Эдуарда Седьмого критик из «Сатерди найт», маленький крепыш (по слухам, теософ) из «Глоуб», улыбающийся невысокий человечек в пенсне из «Телеграм» и битый жизнью скандинав, писавший невнятные высокопарные статейки для «Стар». Они были настроены дружелюбно (кроме Эдуарда Седьмого, который вставлял шпильки Миледи), но постоянно напоминали, что нельзя отступать от Ирвинга (видели они его или нет, это уже другой вопрос), а актерам помоложе это действовало на нервы. Действовало это на нервы и Мортону У. Пенфолду, который как-то шепнул Холройду, мол, не пора ли старику подумать о том, чтобы оставить сцену.

По-прежнему почти все места на представлениях были заняты, и аплодисменты публики согревали нас, особенно когда мы давали «Лионскую почту». В этой пьесе тоже была роль-двойняшка из тех, что любил сэр Джон. Любил эти роли и я, так как получал возможность выступить его дублером. Если бы уважаемый мистер Инджестри был в свое время повнимательнее, то обнаружил бы в «Лионской почте» зерно своей пьесы про Джекила и Хайда, поскольку здесь сэр Джон выходил на сцену в роли любезного Лезюрка, весь благородство и добродушие, а несколько секунд спустя появлялся, пошатываясь, уже как пьяный убийца Дюбок — во рту соломинка, в руке шишковатая дубинка. [185] В этой пьесе был один эпизод, от которого у меня всегда мороз подирал по коже: когда Дюбок, убив кучера почтовой кареты, склоняется над телом и выворачивает у мертвеца карманы. Делая это, сэр Джон сквозь зубы насвистывал «Марсельезу» — не громко, но так весело, что через несколько секунд возникал очень правдоподобный демонический образ бессердечного преступника. Но даже я, будучи очарован сэром Джоном, понимал, что это — в такой вот форме — не может продолжаться долго на сцене, которую монополизировал Ноэль Кауард. Это была игра высокого класса, но устаревшая. Она еще очаровывала в Канаде, но не потому, что зрители здесь были неотесанны (в целом они мало чем отличались от провинциальной английской публики), а потому, что взывала (как — я не умею объяснить) к самому существу этих людей, которые, сами того почти не осознавая, вели жизнь на отшибе и полную лишений. Я говорю «на отшибе», но сравниваю Канаду даже не с Англией (многие из обитателей этого медвежьего угла и английских корней-то не имели), а с обобщенной мифической Европой — далекой и давно утраченной. Канадцы считали себя чужаками на собственной земле и нигде не чувствовали себя дома.

Так вот день за днем Канада ослабляла свои объятия, отпуская нас, а мы день за днем накапливали усталость; но уставали мы не столько друг от друга, сколько от неизменных тяжелых пальто на коллегах, от слишком примелькавшихся чемоданов. То, что казалось романтикой дальних странствий по пути на Запад (разобрать декорации, отправить загруженные грузовики от театра, разгрузить их в багажный вагон, сесть — когда ты уже без задних ног — в три часа ночи в поезд, найти свою полку в тускло освещенном спальном вагоне, изобилующем занавесками), стало приедаться. Теперь нас обуяла другая лихорадка — лихорадка возвращения домой; но мы были профессионалами и держали себя в руках, а потому в течение двух последних недель в Монреале играли с особым блеском. Потом мы погрузились на корабль, сэр Джон и Миледи получили прощальную телеграмму от мистера Маккензи Кинга (который, казалось, был большим другом театра, хотя внешне ничем на театрала не походил), а когда гавань очистилась ото льда, мы первым рейсом отбыли в Англию.

За время гастролей я сильно изменился. Я учился одеваться, как сэр Джон; для молодого человека такой стиль был довольно эксцентричен, но, по крайней мере, не вульгарен. Я начал говорить, подражая ему, и, как это часто случается с начинающими, перебарщивал. Мало-помалу я стал утрачивать убежденность в том, что весь мир против меня, а я — против всего мира. Я снова был на родной земле и примирился с ней со всей, кроме Дептфорда. На обратном пути, на перегоне между Виндзором и Лондоном, мы проезжали Дептфорд. От проводника я узнал, что поезд ненадолго остановится там, чтобы паровоз заправили водой. Но для моих целей этого было вполне достаточно. Когда локомотив, пыхтя, миновал песчаный карьер у железнодорожных путей, я уже стоял на ступеньках последнего вагона, а не успели мы въехать на станцию — такую маленькую и такую знакомую, — я соскочил на платформу и обвел взглядом часть городка, доступную взору из-под навеса.

Я видел почти всю главную улицу. Я узнал несколько зданий, а за голыми деревьями увидел шпили пяти церквей — баптистской, методистской, пресвитерианской, англиканской и католической. Я торжественно плюнул, а потом направился на запасной путь, где столько лет назад Виллар заточил меня в Абдуллу, и там плюнул еще раз. Плеваться — действо не ритуальное, но его подкрепляла моя ненависть, и, когда я снова сел в поезд, мне стало гораздо лучше. Я не сводил счеты, и чувства мои не изменились, но я сделал что-то важное. Никто не знал о том, что Пол Демпстер посетил дом своего детства. Больше я туда никогда не возвращался.

Я вернулся в Англию, и у меня начался еще один длительный период полуголодного существования. Сэр Джон хотел отдохнуть, а Миледи предстояло длительное испытание сначала ожиданием — катаракта, по тогдашней терминологии, должна была созреть, — потом самой операцией, которая прошла успешно в том смысле, что дала ей возможность видеть через огромные, уродливые линзы, унизительные для женщины, все еще считавшей себя примой. Макгрегор решил уйти на покой — время его наступило, и в системе, созданной сэром Джоном, образовалась брешь. Холройд был профессионалом до мозга костей, и ему были бы рады в любом театре, но я думаю, он видел даже дальше, чем сэр Джон или Миледи, потому что отправился в Стратфорд-на-Эйвоне и поступил в Мемориальный театр,[186] где и работал, пока не ушел на покой. Из постановки о Джекиле и Хайде так ничего и не вышло, хотя, насколько мне известно, Тресайзы корпели над сценарием не один год, убивая время. Но они были вполне обеспечены — по некоторым стандартам, даже богаты — и могли жить, не зная забот, в своем пригородном доме с большим садом и среди всяких старинных вещичек, к которым всегда питали слабость. Я довольно часто заезжал к ним, потому что их интересовала моя судьба, и они помогали мне, как могли. Однако их влияние в театральном мире было невелико. Напротив, приди молодой человек в какой-нибудь театр с их рекомендацией, ему бы это вряд ли сослужило добрую службу, потому что в тридцатые годы большинство крупных работодателей лондонских театров считали, что Тресайзы принадлежат далекому прошлому.

Труппу они уже больше не собирали. Сэр Джон еще раз вышел на сцену в пьесе одного писателя, который был заметной фигурой в театре до и после Первой мировой войны. Но и его время тоже прошло. Его пьеса много потеряла из-за болезни автора и из-за оправданных, но затянувшихся капризов актеров, исполнявших главные роли. Сэр Джон был великолепен и получил очень неплохую прессу, но факт оставался фактом: он уже был не звездой, а всего лишь «выдающимся исполнителем роли, которую с такой великолепной точностью и ослепительным блеском не смог бы сыграть ни один другой актер нашего времени», — как писал об этом Джеймс Агат, с чем все и согласились.

Незадолго перед концом у сэра Джона произошла одна крупная неприятность, после которой, насколько я знаю, и началось умирание. Осенью 1937 года, когда людям не давали покоя мысли куда как более злободневные, некоторые театральные деятели вбили себе в голову, что столетний юбилей Генри Ирвинга нужно бы отметить с помпой. Они принялись за организацию гала-концерта с участием всех звезд, чтобы воздать должное великому актеру. В сценах из прославленных пьес ирвинговского репертуара должны были появиться самые выдающиеся знаменитости. Концерт предполагалось организовать в его старом театре — «Лицеуме» и как можно ближе ко дню его рождения — 6 февраля следующего года.

Вам когда-нибудь доводилось участвовать в подобном мероприятии? Задумка так великолепна, чувства так восхитительны, что и представить невозможно, сколько изнурительной и, казалось бы, ненужной подковерной работы необходимо провести, чтобы добиться желаемого результата. Заполучить согласие звезд — это только начало. Подбор необходимых декораций, организация репетиций, реклама, и все это не забывая о том, что расходы не должны быть губительны для мероприятия, — таково основное

Вы читаете Мир чудес
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату