Хрущев-богоборец был похож на парубка с плаката времен революции: рубаха развевается на ветру, в руках ведьмовская метла, он сметает церковный мусор налево-направо, катятся в канаву круглые крепкие храмики, крошечные, как маслята…
Он завихрял вокруг крестов злобные шлейфы; равнодушные обыватели заражались его энергичной неприязнью, еще дальше отходили от церковных врат. «Пока за деньги люди держатся, / как за кресты держались люди / во времена глухого Кер-женца, / но скоро этого не будет», – обещал в 1962-м поэт Николай Асеев. Неплохой, кстати, был поэт в начале своего бесславного пути; спутник Пастернака и эпигон Маяковского; к концу жизни, увы, окончательно скурвился. Надышался ядовитых литературных испарений.
Но если маму и ее советских сверстников увели от веры по злому умыслу, то западные христиане уходили в никуда по собственной воле. Никто ничего не закрывал, не взрывал, политики не бого- борствовали. Как дети под дудочку крысолова, люди сбивались в группки и кучки, кучки сливались в толпы, и с тихим нежным пением удалялись от соборов и монастырей. Почему?
Самое простое – сослаться на мировые войны.
Первая потрясла газовыми атаками и безбрежными рядами могил, полной безнадежностью всего, что казалось предельно надежным: государства, общества, церкви. Есть страшные, величественные, смутные стихи Осипа Мандельштама о неизвестном солдате. Прочти их, сынок; ты поймешь, что значила Первая мировая, какое потрясение произвела в умах:
А там дальше еще:
А в самом конце:
Дух перехватывает, дышать становится нечем, такие стихи. Я тебе цитирую их не по современному изданию, а по старой машинописной копии, ходившей по рукам; наверное, с ошибками, но зато со следами реальной истории. (Кстати, впервые после ареста и гибели Мандельштама напечатали именно в 1962-м, в альманахе «День поэзии»; этим тоже втайне горжусь.)
Первая мировая породила желание спрятаться в безумие от кошмара, который сотворен человеком разумным. Вторая подкосила сценами всеобщего озверения и полного расчеловечения; если такое творят христианские народы, какова цена самому христианству? Если возможен Эйхман, значит, Бог умер; верить после Освенцима невозможно, как невозможно писать стихи.
Вообще-то и стихи пишут, иногда вполне пристойные, и в Бога после газовых камер иногда верят. Прежние войны были во многом страшнее двух мировых: представь себе кишки еще живого солдата, вырванные ядром и размотанные по полю дымящейся связкой; вообрази операцию по удалению раздробленных конечностей – без наркоза, стакан спирту в глотку, руки-ноги в садомазохистские наручники, и хирургической пилой по хрустящей белой кости. Варфоломеевская ночь, людоедские эпизоды Столетней войны, строительство Петербурга не были гуманнее Ленинградской блокады, просто случились раньше, помнятся хуже. А сравнительно недавняя турецкая резня 1915 года, сгубившая миллионы безвинных армян, произошла на обочине тогдашней цивилизации. Армян резали где-то там, за краем горизонта, о чем думать лень. Осуждать за это европейцев почти бессмысленно. Скажи без подготовки, с ходу, сколько человек погибло в прошлом году в Верхней Вольте? и я не знаю. Люди центра к далеким окраинам равнодушны.
Спорить о причинах бесполезно. Дело не в причинах, а в следствиях. Католическая церковь, определявшая судьбы мира на протяжении последнего тысячелетья, к концу 50-х ощутила: духовная власть уходит, слабеет, утекает, как жизнь из открытых жил. Нужно было срочно что-то предпринять. Перетянуть рану жгутом. Остановить отток живительной крови. Отодвинуть конец христианской эпохи. И, выиграв время, начать лечение. Вопрос только, кто будет лечить, кого лечить и чем лечить.
Большинство вальяжных кардиналов считало: надо исцелить паству. С ними соглашались многие равнодушно-ласковые священники из больших городов (славное тихое одиночество, дети не шумят, жены не встревают поперек спокойной мысли, экономки, затянутые в синее, молча ведут хозяйство, под сводами нетопленных храмов звенит недоступная прочим латынь). Еще одна папская энциклика против развращения современного мира, очередной крестовый поход на безбожие, петиция главам государств: требуем обуздать писателей, актеров и кинематографистов, которые с иронией, а иногда глумливо говорят не только о духовенстве, но даже о святынях, пишут и снимают о греховном…
Они снимали, писали и пели; они боролись, страдали, глумились; это правда. И великий Феллини, выпустивший на экран в моем году свои «8 1/2», и невеликие авторы фильма про Джеймса Бонда (первая серия – тоже мой год!), и гениальный бородач Фаулз, подписавший в декабре 62-го верстку «Коллекционера». Феллини ты видел, Бонда тоже; Фаулза прочти, пересказывать не стану. Только подброшу тебе для размышления одну фразу из его романа «Волхв»; там действие происходит на греческих островах: «Между этими событиями не было никакой связи… их связывал я, именно во мне нужно искать смысл их совпадения». А первая экранизация набоковской «Лолиты»? Это ведь тоже 62-й. Трагедия запретной страсти, чистота недоступного эроса, культ обожествленной юности, огуречный запах свежей плоти – и тоска, тоска в разлуке с Богом; а ведь многие до сих пор думают, что Набоков спорнографил…
Их смотрели, слушали, читали, заслуженно любили, уважали; но многие подспудно ждали от современного художника другого. Не горькой исповеди атеиста и насмешливой игры в гедонизм, а слова, обращенного к небу. Напрямую, без унылых посредников в мантиях и сутанах.
Поздним летом 62-го на Венецианском кинофестивале был показан фильм молодого Андрея
Тарковского «Иваново детство», про беспощадную войну, перемоловшую пацана, с нервным и нежным Николаем Бурляевым в главной роли. Кино получило высшую премию, Золотого Льва (хорошо, не тельца); но что именно премировали, вот вопрос? Режиссер снимал истеричную мистерию о тайне смерти; советские начальники посылали «Иваново детство» в Венецию как героическую драму про подвиг и жертву маленького солдата; европейцы увидели в фильме житие святого, который ничего не знал о Боге и церкви – только потому и стал святым.
Точно так же они будут читать Солженицына. Для одних Иван Денисыч – жертва режима, для других – новый Платон Каратаев, русская покорная душа, но для большинства он был новым святым. Без дряхлой веры и старых попов.
До переводов «Одного дня» Папа Римский Иоанн XXIII не дожил нескольких недель, «Иванова детства» вообще не видел, Фаулза не читал, о «Лолите» слышал краем уха. Но ему было достаточно простых наблюдений за ходом жизни. В отличие от своих аристократических предшественников, всех этих сладостных Пиев и могущественных Львов, он был веселым крестьянским парнем, тринадцатым или четырнадцатым ребенком в семье; а всего детей у его отца было семнадцать. Даже больше, чем у твоего прапрапрадеда Иоанна Константиновича.
Значительную часть жизни, восемнадцать лет, он провел в почетной ссылке на Балканах, подальше от престола и курии его. Посланцу Ватикана велели обращать заблудших сербских и болгарских схизматиков, возвращать православных в лоно католической церкви. А он вместо этого выдавал транзитные визы евреям, прикрывал болгарских сопротивленцев и отказывался колебаться вместе с ватиканской линией, однозначно отвергая Гитлера и Муссолини. В конце концов он понял: миссия невыполнима, потому что неверна. Не обращать православных нужно, а двигаться навстречу друг другу. Тут его и отозвали.
Папой в 1959-м он стать не должен был, слишком прост, незнатен, неучен; это нарушало традицию, противоречило здравому смыслу. Наверное, его избрали только в силу возраста и болезней. Старенький и дряхлый дедушка не будет лезть куда не надо; некнижный, он вряд ли повредит ученым богословам; а потом он быстренько помрет и придет настоящий Папа, из наших.
Дедушка и вправду был очень болен и очень добр; он не случайно назвал себя простонародным именем Джованни (никакой славной предыстории у этого папского имени не было; последний Иоанн был просто жулик, контрабандист и лжепапа). Но его избрание, противоречившее здравому смыслу, вполне согласовалось с неразумным Божественным планом. Что было несколько важнее.