Миссия у Микояна была не столько трудная, сколько неприятная. Первые лица великодушно принимают главные решения и отходят в сторону; вторые и третьи расхлебывают следствия, общаясь с наглой челядью. Американские вояки повели себя как победители, стали выкручивать руки: убирайте с Кубы все виды наступательного вооружения. (Тут Хрущев подставился, сам себя перехитрил; предпочитал говорить не о ракетах, а об оружии, «которое вы считаете наступательным», вот они и зацепились.) Перед вылетом в Гавану, презрительно нарушая протокол, посыльный из Госдепа попытался всучить список требований непосредственно Микояну, как если бы он был фельдъегерем; тот спрятал руку за спину и отвернулся.
На Кубе его принимали не лучше. Горячий Микоян проявлял предельное хладнокровие; он был слишком опытен и стар, чтобы отвечать мальчишкам резко, но внутри все кипело. Он сидел напротив мрачного Кастро, устало слушал его упреки; вдруг подошел посол Алексеев и что-то прошептал Микояну на ухо. Анастас Иванович попросил о перерыве, вышел из переговорной, добрался до своих апартаментов, лег навзничь. Ашхен умерла.
Излишней чувствительностью карьерные большевики не страдали. Надо отстреливать непокорных новочеркасских подростков? что делать, отстреляем. Придется вырезать восставших венгров? как быть, вырежем. Но только самые великие и самые беспощадные из них, товарищи Сталин и Берия, добровольно обледенили свою личную жизнь. Следует пристрелить жену? Такая, знать, судьба. Необходимо сдать опасного сына немцам? Ну, солдат на генералов мы не меняем. И вообще, если физиология позволяет, лучше жить анахоретом – ни от кого не зависишь, никому не доверяешь, ни в ком не нуждаешься, ни за кого не зацепят. А не позволяет физиология, так на свете много упругих нимфеток и почти любая готова недолго побыть твоей…
Большинство вождей второго ряда, наоборот, год от года лишь теснее прижимались к женам и детям. Чем холоднее был воздух эпохи, тем теплее становился их домашний круг. Если жен забирали в лагерные заложницы, они ждали и надеялись, просили о пощаде и трусливо сносили отказы, отправляли посылки, а иногда и не отправляли, просто по-собачьи тоскливо и преданно смотрели Сталину в глаза: милостивец, пощади. Человеческого в них почти ничего не осталось; все выгорело, как деревянное масло в забытой лампаде; приходилось соскребать жалкие остатки и расходовать экономно – в лучшем случае хватало только на семью.
А в Микояне, который знал, что такое – узнать об аресте собственного сына, остатки человеческого чувства смешивались еще и с остатками чадолюбивого армянства. Как человек разумный, он дорожил надежностью домашнего круга в эти непредсказуемые времена; как настоящий армянин, обожал детей и терпеливо любил бесчисленную родню; как важный начальник, легко казнил и с трудом миловал; смесь получалась гремучая. Жена была центром его маленького личного мира, стержнем его собственной жизни вне политики, последним оправданием перед самим собой. И вот ее нет. А он есть. Ашхен! где же ты, Ашхен? Неужели это возможно? Возможно. Но это немыслимо! Мыслимо.
Микоян заставил себя подняться, сесть. Подозвал сына, объявил ему новость, велел лететь домой. В одиночку. Похороны пройдут без него. Смерть зависала все эти недели не только над их домом. Страшное позади, но риск остается, точка не поставлена, менять планы по личным причинам негоже. И Кастро, узнав обо всем, неизбежно будет сговорчивей: не бревно же он?
Встал, сжал сухонькие партийные кулачки и пошел продолжать переговоры.
Глава восьмая
1
Наступила ранняя зима; начались сквозняки; печка раскалилась. Бабушка ушла в гости к старой подруге Аде Петровне; они ухитрились проработать в одной школе двадцать лет и не разругаться. Я после обеда спал; Абрам Зиновьевич Романов придирчиво принимал мамину работу. Они в четыре руки разложили свежеотпечатанные копии, даже краска на первом экземпляре смазывалась; затем он выборочно проверил партии, нет ли явных ошибок; наконец, горько вздохнув, расплатился. И стал аккуратно пересыпать свои гомеопатические шарики из маминых рюмок в разноцветные картонные коробочки. В дверь неожиданно позвонили, рука дрогнула, шарики высыпались, Романов полез под стол собирать.
На пороге стоял плотный человек, ростом выше среднего, лицо испещрено рытвинами. То ли следы перенесенной в детстве оспы, то ли рубцы военных ожогов: Абраму Зиновьевичу снизу было плохо видно. Пальто новое, ратиновое, но воротник из густой норки, скользко блестящей, как размазанные по меху сопли, в Москве солидные мужчины таких давно уже не носили. Барашек еще куда ни шло, ну цигейка, но чтоб норка… Явный провинциал. И чемодан, перетянутый брезентовыми ремнями. Людмила Тихоновна бросилась приезжему на шею и шепотом заплакала: «Воло-о-о-дичка!»; Абрам Зиновьевич воспользовался этим, как можно незаметнее вылез на свет божий и застенчиво встал в сторонке.
– Погоди, погоди, Володичка, – бормотала мама, – я сейчас закончу, мы с тобой чаю попьем.
Она раскраснелась, растерялась, вдруг заметила закатившиеся романовские шарики, сама полезла под стол, собрала что смогла, вылезла, смахнула собранное Абраму Зиновьевичу в руку: «Потом, потом, а сейчас до свиданья, у нас дорогие гости», и, не обратив никакого внимания на его тихий ропот – как же так, доктор велел ничего не пропускать, а вот все ли шарики тут, и лечебный процесс может нарушиться, – выпроводила за дверь.
Постепенно суета стихала, волнение уходило, наступила спокойная радость. Машинку переставили на тумбочку, гость был усажен за стол и сквозь решетку настольной кроватки с интересом разглядывал меня. Мама доставала абрикосовое варенье, с мякотью; вишневое варенье, без косточек; клубничное варенье, густое; земляничное варенье, жидкое; крыжовенное, с круглыми золотыми шариками; из алычи – красное, желтое из одуванчиков, мрачновато-темное из грецких орехов. Вытащила ту, больничную банку, от Матильды Людвиговны, но сразу же спрятала обратно. И поставила на стол другую. Свою.
– Стоп! – весело сказал гость. – Я столько не съем, лучше чаю налей.
Мама послушно налила чаю, села напротив, подперла щеку рукой и наконец-то поздоровалась:
– Здравствуй, дорогой; сколько же мы с тобой лет не виделись? И какими судьбами к нам?
– Да с пятьдесят второго и не виделись. Как моя добрая мамаша, царствие ей небесное, запретила мне на тебе жениться, так и не встречались. Десять лет. Как один день.
– Умерла Домна Карповна? – Мама всплеснула руками, в глазах появились слезы. – Бедный Семен Афанасьич, бедный старик…
– Папаша тоже умер, да будет земля ему пухом. Если там что-то есть, им теперь неплохо, вдвоем веселее. А ты, я вижу, все им простила? Забыла зло? Да, Милочка, недаром тебя дразнят исусиком…
– Я даже тебе все простила, чего уж им. Кстати, ты ничего не сказал, были ли вкусными те пирожки, – подколола мама, но тут же опять стала напряженно-ласковой, ей всегда было важно, чтоб люди думали о ней хорошо, злость – не в ее характере, ты знаешь…
Так они сидели, пили чай, тихо говорили. Жаль, никто их тогда не запечатлел.
2
Мама познакомилась с Владимиром Семеновичем вскоре после войны: приехала в ейские гости к тетке Ире и бабе Мане, пошла с местными подругами на лиман купаться, на пляже разговорилась с отвязными ребятами из авиационного училища; жизнерадостный Володя на нее и запал. Ребята над ним шутили: что ж себе такую лядащую выбрал? Но ему ничего, нравилось. Отвечал им со смехом: я сам толстый, хватит на двоих.
Потом они слали друг другу письма; время от времени вкладывали в конверт фотки, надписанные четким фиолетовым почерком: «Владимиру, на добрую память», «Людочке, чтоб не забывала»; так было тогда заведено. Письма все куда-то подевались, то ли мама выбросила, то ли при переезде пропали, но одна фотография в нашем альбоме есть. Можешь достать, посмотреть. Владимир Семенович при параде, в мундире. Еще не такой раскормленный и сильно моложе – на те самые десять лет; даже рытвины на щеках кажутся менее глубокими.
В пятьдесят первом, закончив ейское училище, он перебрался в Краснодар, к родителям. Вообще-то распределить его должны были на Кольский полуостров, но южанину даже слова такие произносить холодно. Помог папаша, полковник, политрук генерала Хрюкина, освободившего Ейск от фашистов. (Ейские ветераны, говорят, просили Президиум Верховного Совета переименовать город в честь доблестного Хрюкина; были б мы с тобой потомственными хрюкинцами… Но это к слову.) Владимира перевели в Краснодар, он снял большую светлую комнату на Яна Полуяна – недалеко от родителей, чтобы почаще угощаться семейным борщом, и близ автовокзала, чтоб удобней ездить в пригородную часть.