не сказала ни слова; по наклону плеч, по припадающей походке я подозревал, что она подавляет смех. Из заикающихся, дрожащих слов Роз я разобрал только «любовь», и «глупость», и «мистер Грейс», а из ответов миссис Грейс только возглас «Карло?» с недоверчивым присвистом. А поезд был уже тут, и дерево дрожало у меня под коленками; мимо прокатывал паровоз, я заглянул в кабину, и как ясно сверкнул на меня белок глаза из-под лоснистого, от сажи черного лба. Когда я снова на них посмотрел, обе уже остановились, стояли лицом к лицу в высокой траве, миссис Грейс улыбалась, положив руку на плечо Роз, у той покраснели ноздри, и она метила обоими кулаками себе в заплаканные глаза, но тут слепящее облако паровозного дыма охлестнуло меня по лицу, а когда прояснело, обе уже удалялись по тропке к дому.
Вот такие дела. Роз без памяти втюрилась в отца доверенных ей детей. Да, старая история, — правда, не уверен, что она так уж была стара для меня в тогдашнем моем возрасте. Что я думал тогда, что чувствовал? До сих пор не отмеркло в душе: мятый платочек в руках у Роз, синее кружево зачаточных варикорзных вен на сильных голых икрах миссис Грейс. И, конечно, дым паровоза, который с лязгом остановился на станции и стоял, кипя, сопя, плюясь кипятком из своих восхитительно сложных недр, рвался опять в дорогу. Что такое живые существа по сравненью с незыблемой силой рукотворных вещей?
Роз и миссис Грейс ушли, я слез с дерева, что оказалось куда более трудным делом, чем на него взобраться, тихо прошел мимо немого, ослепшего дома и побрел по Станционной в оловянном свете пустого часа. Поезд уже рванул со станции, он был теперь в другом месте, в совсем другом месте.
Конечно, я, не теряя времени, доложил о своем открытии Хлое. Она к нему отнеслась совсем не так, как мне бы казалось естественным. Правда, сначала была вроде потрясена, но сразу же напустила на себя скептический вид и даже, кажется, разозлилась — то есть на меня, за то, что ей растрепал. Было ужасно неприятно. Я-то рассчитывал, что в ответ на мой рассказ о том, что происходило под деревом, она радостно хмыкнет, и тогда, в свою очередь, я смогу обратить всю эту историю в шутку, а тут приходилось ее рассматривать в куда более мрачном свете. В мрачном свете, представьте. Но почему в шутку? Потому что смех в детстве снимает напряжение, укрощает страхи? Роз, хоть чуть не вдвое нас старше, все-таки была по ту же сторону пропасти, нас отделявшей от мира больших. Хватало с меня раздумий о том, что тайком вытворяют они, настоящие взрослые, но представлять себе за такими занятиями Роз с человеком в годах Карло Грейса — это пузо, эти туго набитые шорты, эта шерсть на груди с блестками седины — было прямо непереносимо для моих столь тонких, столь еще неопытных чувств. Интересно, и она ему объяснилась в любви? И он ей ответил взаимностью? Образ бледной Роз, склоненной в хищных объятьях этого сатира, в равной мере подстегивал и пугал мою фантазию. И как же миссис Грейс? До чего спокойно она ответила на сбивчивую исповедь Роз, до чего легко и даже шутливо! Почему она ей не выцарапала глаза своими блестящими, кроваво-красными когтями?
Ну а сами любовники! Меня прямо поражало, как спокойно, с какой наглостью они скрывают свои отношения. Я догадался, что сама беззаботность Карло Грейса явно свидетельствует о преступных намерениях. Кто, как не гнусный соблазнитель, может так хохотать, так шутить, выставлять подбородок, хрустко расчесывать ногтями седеющую бородку? Тот факт, что на людях он оказывал не больше вниманья Роз, чем любому, случайно попавшемуся ему на глаза, был только лишнее доказательство лицемерия и коварства. Роз всего-навсего ему подавала газету, он ее принимал, но мой-то жадно-бдительный взгляд прозревал эти непристойные шашни. За ее тихой кротостью в его присутствии я угадывал скрытность разгульной монахини, теперь, когда я разоблачил ее тайный позор, а где-то, убегая за край сознанья, мерцали бледные формы Роз, грубо совокупленные с Грейсом, я слышал его приглушенный рев, ее задушенный стон гнусного восторга.
Но что заставило ее признаться, да еще кому — супруге возлюбленного? И каково было ей, бедной Рози, в первый раз увидеть формулу, которую Майлз мелом нацарапал на калитке и на дорожке за ней — Р В + К Г = любовь, — а рядом схематическое изображение женского торса, два кружочка с точками, два изгиба в качестве бедер, а внизу две скобки и внутри них короткий вертикальный надрез? Наверно, она покраснела, ох, сгорела, наверно, со стыда. Она решила, что это Хлоя, что это не я ее выследил. Но странно, власть Хлои над Роз нисколько не укрепилась, все, кажется, вышло совсем даже наоборот. Взгляд гувернантки теперь по-новому, посверкивая сталью, падал на девочку, а девочка, удивляя, даже поражая меня, явно терялась под этим взглядом, никогда раньше такого не было! Как вспомню их так вот, одна посверкивает, другая робеет, не могу удержаться от умозаключения, что все, что случилось в тот день странного прилива, было каким-то образом связано с разоблачением тайной страсти Рози. В конце концов, каждый автор мелодрам падок на эффектный заключительный штрих, чем я-то хуже?
Прилив затопил берег, до самых дюн, как будто море вылилось из берегов. Мы молча смотрели на ровное наступление воды, сидя рядом втроем, Хлоя, Майлз и я, спиной к серым облезлым доскам брошенной сторожки возле первой метки на гольфовом поле. Мы плавали, но перестали, нам надоел этот неотвязный прилив без волн, его спокойный, зловещий напор. Небо было мутно-белесое сплошь, и плоский бледно- золотой диск недвижно влеплен посредине. Кричали, метались чайки. Воздух застыл. Но нет, я же ясно помню, перед каждой пробившейся сквозь песок тростинкой был такой тоненький обруч и, значит, был ветер, был, ну хотя бы бриз. А может, это в другой день, совсем в другой день я заметил те обручи на песке. Хлоя была в купальнике, на плечи накинута белая кофточка. Волосы потемнели от воды, облепили голову. В голом молочном свете ее лицо как будто почти лишилось черт, и они с Майлзом были похожи, как два профиля на двух монетах. Пониже нас, во впадине дюн, Роз лежала навзничь на махровом полотенце, запрокинув руки за голову, — она как будто спала. Пенный край моря чуть ли не лизал ей пятки. Хлоя поглядела на нее, усмехнулась про себя. Сказала: «Так ее, глядишь, и смоет».
Это Майлз открыл дверь сторожки, вертел, вертел замок, пока дужка не вывернулась, не осталась у него в руке. Внутри была единственная комната, пустая, и воняло старой мочой. Вдоль одной стены была деревянная скамья, над нею окошко, рама целая, но давно выбито стекло. Хлоя встала на эту скамью коленками, локти уперла в подоконник. Я сидел рядом по одну сторону, Майлз по другую. И почему что-то египетское мне брезжит в том, как мы сидим, Хлоя на коленках, смотрит в окно, мы с Майлзом рядом и смотрим в комнату? Потому, что я составляю Книгу Мертвых? Она была — Сфинкс, мы — два сидячих жреца. И — тишина, только кричат чайки.
— Хоть бы она утонула, — сказала Хлоя в окно и остренько, по-своему, хихикнула. — Утонет, надеюсь, — хи-хи — я ее ненавижу.
Последние слова. Ранним-рано, перед рассветом, Анна пришла в сознание. Не могу сказать точно — то ли я не спал, то ли мне снилось, что не сплю. Ночи, когда я корячился в кресле рядом с ее постелью, были забиты странно-прозаическими галлюцинациями, полуснами, в которых я ей стряпал еду, или о ней разговаривал с кем-то, кого раньше в глаза не видывал, или просто мы ходили с ней вместе по тусклым, невнятным улицам, то есть ходил я, а она рядом лежала в коме, все же ухитряясь передвигаться, за мной поспевать, скользить по тяжелому воздуху к своему Тростниковому Полю. И вот вдруг она проснулась и, широко открыв глаза, меня разглядывала в подземном мерцании ночника, с настороженностью, со страхом. По-моему, она меня не узнала. Я застыл, меня парализовал ужас, какой накатывает при нежданной встрече один на один с диким зверем в лесу. Сердце колотилось жидкими, замедленными толчками, как бы плюхаясь через бесконечный ряд равных препятствий. Анна кашлянула, и звук был такой, будто гремели кости. Я знал: это конец. Я чувствовал, что не готов, не гожусь, мне хотелось кричать, звать на помощь. Няня, няня, сюда, скорей, моя жена от меня уходит! Мыслей не было, в голове рушилась кирпичная кладка. Но Анна все смотрела на меня, так же испуганно, все с тем же сомненьем. Где-то в коридоре кто-то невидимый что-то уронил с громким стуком, она услышала и, кажется, успокоилась. Может, подумала, что это я ей что-то сказал, решила, что поняла, потому что она кивнула — но раздраженно, в смысле: «Нет, ну что ты, какие глупости!» Протянула руку, сжала мне кисть. Та обезьянья хватка — все не отпускает меня. Я рванулся из кресла, бухнулся на колени возле постели, как верующий с обожаньем и ужасом повергается перед призраком ниц. Анна стискивала мое запястье. Свободную руку я положил ей на лоб и чувствовал, кажется, как бьется разум, лихорадочно силясь выработать свою последнюю мысль. Разве в жизни когда-нибудь я смотрел на нее так, с такой отчаянной сосредоточенностью, как сейчас на нее смотрел? Как будто этот взгляд может ее удержать, как будто она останется здесь, пока не смигну. Она дышала тихо, с усильем, как останавливающийся бегун, которому еще бежать и бежать. От нее шел чуть заметный, сухой запах, вроде завялых цветов. Я назвал ее по имени, но она только прикрыла глаза, недовольно, будто мне следовало знать, что уже она не Анна, уже она никто, потом снова открыла, глянула на меня, еще жестче, но теперь