— Удивляюсь тебе, — говорю я. — Почему ты ужинаешь? Почему, имея столь роскошный смокинг, не «динируешь» в бывшем отеле «Гогенцоллерн» или теперешнем «Рейхсгофе»? Икра и устрицы?
— Люблю контрасты, — заявляет Георг. — Разве я мог бы иначе жить, оставаясь только торговцем надгробиями, тоскующим по высшему обществу?
Он стоит у окна во всей своей красе. С той стороны улицы вдруг доносится хриплое восторженное восклицание. Георг повертывается анфас и засовывает руки в карман, чтобы лучше был виден белый жилет. А Лиза тает, насколько она может таять. Она завертывается в кимоно, исполняет нечто вроде арабского танца, сбрасывает кимоно и вдруг, нагая, выступает темным силуэтом на фоне освещенного окна, снова набрасывает кимоно, ставит лампу рядом с собой, и вот она опять перед нами — смуглая и горячая, вся покрытая летящими журавлями, и на ее жадных губах появляется белозубая улыбка, словно она держит во рту гардению. Георг принимает поклонение, точно паша, и предоставляет мне принимать участие в этой сцене, как будто я евнух, который в счет не идет. Этим мгновением он снова надолго закрепляет в душе Лизы образ мальчика в матроске, некогда столь импонировавшего оборванной девчонке. Притом Лизу, которая чувствует себя как дома в «Красной мельнице» среди спекулянтов, смокингом не удивишь; но на Георге это, конечно, нечто совсем другое. Он — как чистое золото.
— Тебе хорошо, — повторяю я, — и все дается легко. Ризенфельд мог бы себе перегрызть артерии, писать сколько угодно стихов, пустить прахом свой гранитный завод — он все равно не добился бы того, чего ты добиваешься, просто позируя, как манекен.
Георг кивает.
— Это секрет. Но тебе я его открою: никогда не предпринимай никаких сложных ходов, если того же можно достичь гораздо более простыми способами. Это одно из самых мудрых правил жизни. Применять его на деле очень трудно. Особенно интеллигентам и романтикам.
— А что нужно еще?
— Ничего. Но никогда не изображай из себя духовного Геркулеса, если можно достичь того же с помощью новых брюк. Тогда ты не раздражаешь другого человека, ему не нужно делать усилия, чтобы дотянуться до тебя, ты сохраняешь спокойствие и непринужденность, а то, что является предметом твоего желания, выражаясь образно, само дается тебе в руки.
— Смотри, не посади масляное пятно на свои шелковые лацканы, говорю я. — Когда ешь шпроты, легко капнуть.
— Ты прав. — Георг снимает смокинг. — Никогда не следует искушать свое счастье. Еще одно ценное правило.
Он снова берется за шпроты.
— Почему бы тебе не написать целой серии правил для календарей? — с горечью спрашиваю я этого легкомысленного чревовещателя жизненной мудрости. — Жаль, когда подобные пошлости бросаются просто так, на ветер.
— Дарю их тебе. Для меня это стимулы, а не пошлости. Тот, кто от природы меланхолик да еще занимается нашей профессией, должен делать все возможное, чтобы подбодрить себя, и при этом не следует быть слишком разборчивым. Вот тебе еще одно правило.
Я вижу, что мне очень трудно его переспорить, и, опустошив банку со шпротами, удаляюсь в свою комнату. Но я и тут не могу излить свои чувства даже на клавиши рояля — ведь во дворе умирает или уже умер фельдфебель; а траурные марши — только их можно было бы сейчас играть — и без того звучат у меня в душе.
XXII
В спальне старика Кнопфа вдруг появляется призрак. Проходит некоторое время, и я в отраженном полуденном свете узнаю фельдфебеля. Итак, он еще жив, встал с постели и дотащился до окна. Серо-седая голова, серая ночная сорочка, глаза тупо уставились на мир за окном.
— Взгляни-ка, — говорю я Георгу. — Не желает он умирать в сточной канаве, старый боевой конь хочет в последний раз взглянуть туда, где находится верденбрюкский водочный завод.
Мы наблюдаем за ним. Усы у него печально свисают с губы, точно блеклый кустарник. Глаза тусклые, свинцового цвета. Он некоторое время бессмысленно смотрит в окно, затем отворачивается.
— Это был его последний взгляд, — говорю я. — Как трогательно, что даже такой очерствевший, бесчеловечный живодер еще раз хочет взглянуть на мир, прежде чем покинуть его навсегда. Вот тема для нашего поэта Хунгермана — он ведь пишет на социальные темы.
— А Кнопф бросает второй взгляд, — говорит Георг.
Я встаю из-за аппарата «престо», на котором размножаю каталог для нашего представителя, и возвращаюсь к окну. Фельдфебель снова стоит у окна. Сквозь отсвечивающие стекла мы видим, как он подносит что-то ко рту и пьет.
— Лекарство! — замечаю я. — Удивительно, что даже такая развалина все же цепляется за жизнь.
— И вовсе это не лекарство, — отвечает Георг, у которого зрение лучше моего. — Лекарство не продается в бутылках из-под водки.
— Что?
Мы открываем наше окно. Отражения исчезают, и я убежден, что Георг прав: старик Кнопф хлещет водку из явно водочной бутылки.
— Удачная идея жены, — говорю я, — налить ему воды в бутылку из-под водки, чтобы он пил ее. Водки у него в комнате больше нет; ведь все обыскали сверху донизу.
Георг качает головой.
— Будь там вода, он давно бы вышвырнул бутылку в окно. За все время, что я знаю старика, он употреблял воду только для умывания, да и то неохотно. Это водка, несмотря на все обыски, он ее где-то припрятал, а перед тобой, Людвиг, высокий пример того, как человек мужественно идет навстречу своей судьбе. Старый фельдфебель падет смертью храбрых на поле боя, сжимая рукой горло врага.
— Может быть, позвать его жену?
— Ты думаешь, ей удастся отнять у него бутылку?
— Нет.
— Врач сказал, что он проживет самое большее три-четыре дня. В таком случае — какая разница?
— Разница между христианином и фаталистом.
— Господин Кнопф! — кричу я. — Господин фельдфебель!
Не знаю, услышал ли он меня, но он делает движение, словно приветствуя нас бутылкой. Потом продолжает пить.
— Господин Кнопф! — кричу я опять. — Фрау Кнопф!
— Поздно! — говорит Георг.
Кнопф перестает пить и делает опять кругообразные движения бутылкой. Мы ждем, что он вот-вот упадет. Врач заявил, что даже капля алкоголя для него гибель. Через некоторое время он исчезает в глубине комнаты, словно труп, который медленно погружается в воду.
— Прекрасная смерть, — говорит Георг.
— Следовало бы сказать семье.
— Оставь их в покое. Старик ведь был ужасный злыдень. Они рады, что он умирает.
— Не знаю. Привязанность бывает разная. Ему можно бы сделать промывание желудка.
— Он будет так противиться, что его еще удар хватит или печень лопнет. Но, если это успокоит твою совесть, позвони врачу Гиршману.
Я дозваниваюсь до врача.
— Старик Кнопф только что высосал бутылочку водки, — сообщаю я. — Мы видели из нашего