— Можно, — отвечаю я с горечью. — И еще как! Есть много степеней покидания и покинутости, — и каждая мучительна, а многие из них равны смерти.
Слезы Изабеллы высохли.
— Откуда ты все это знаешь? — спрашивает она. — Ты же ведь еще не старый.
Достаточно стар, думаю я. Какая-то часть моего существа состарилась; я почувствовал это, когда вернулся после войны.
— Знаю, — говорю я. — Изведал на опыте.
Изведал на опыте, размышляю я. Сколько раз приходилось мне покидать такой-то день и час, и человеческую жизнь, и дерево в утреннем свете, и мои руки, и мои мысли; и каждый раз я покидал их навсегда, а если возвращался к ним, то был уже иным. Многое приходится нам покидать, и мы постоянно вынуждены все оставлять позади; когда идешь навстречу смерти, то перед нею всегда нужно представать нагим, а если возвращаешься, то приходится сызнова завоевывать все покинутое нами.
Лицо Изабеллы светится передо мной в дождевом мраке, и меня вдруг заливает волна нежданной нежности. Я снова ощущаю, в каком одиночестве она живет, бесстрашно, лицом к лицу с угрожающими призраками, во власть которых она отдана, без пристанища, без отдыха и успокоения, открытая всем ветрам душа, без поддержки, без жалоб и жалости к самой себе. Ты милая и бесстрашная, ты любимая моя, думаю я, как стрела, неизменно и прямо устремленная к самой сути вещей, пусть ты и не в силах достигнуть ее, пусть даже заблуждаешься. Но кто не заблуждается? И разве почти все мы давно не отреклись от всяких поисков? Где кончается заблуждение, глупость, трусость и где начинается мудрость, высочайшее мужество?
Звонит колокол. Изабелла вздрагивает.
— Пора, — говорит она. — Ты должен пойти туда. Они тебя ждут.
— Ты тоже пойдешь?
— Да.
Мы направляемся к дому. Выйдя из аллеи, мы попадаем под мелкий дождь, который развевается, как мокрая вуаль, влекомая туда и сюда короткими порывами ветра. Изабелла прижимается ко мне. Я смотрю с холма вниз на город. Ничего не видно. Дождь и туман отделили нас от всего. Нигде ни огонька, мы совсем одни. Изабелла идет рядом со мной, словно она уже навеки стала частью меня, словно уже обрела невесомость, подобно образам снов и легенд, которые подчиняются иным законам, чем наше будничное существование.
Мы уже у двери.
— Пойдем! — говорит она.
Я качаю головой.
— Не могу. Сегодня не могу.
Она молчит и смотрит на меня прямым и ясным взглядом, в нем нет ни упрека, ни разочарования; но что-то в ней как будто сразу гаснет. Я опускаю глаза. У меня такое чувство, словно я ударил ребенка или убил ласточку.
— Сегодня нет, — повторяю я. — Потом. Завтра.
Она молча повертывается и входит в холл. Я вижу, как вместе с ней по лестнице поднимается сестра, и мне вдруг кажется: то, что можно найти только один раз в жизни, безвозвратно мною утрачено.
Растерянно переминаюсь я с ноги на ногу. Но что я мог сделать? И почему опять во всем этом запутался? Я же все время уклонялся! Проклятый дождь.
Медленно иду я к главному корпусу. Из него выходит Вернике в белом халате и под зонтом.
— Вы привели и сдали фрейлейн Терговен сестре?
— Да.
— Хорошо. Нужно, чтобы вы еще некоторое время уделяли ей внимание. Посетите ее как-нибудь днем, если будет время.
— Зачем?
— На этот вопрос вы не получите ответа, — отвечает Вернике. — Но когда она с вами, она потом бывает спокойной. Ей это полезно. Хватит с вас?
— Она принимает меня за кого-то другого.
— Это неважно. Меня интересуете не вы, а только мой пациент. — Вернике подмигивает мне сквозь дождь. — Сегодня вечером Бодендик расхваливал вас.
— Что? Вот уж для чего у него не было никаких оснований!
— Он утверждает, что вы повернули обратно и вступили на путь, ведущий к исповедальне и причастию.
— Выдумка! — восклицаю я, искренне возмущенный.
— Не пренебрегайте великой мудростью церкви. Это единственная диктатура, которая устояла в течение двух тысячелетий.
Я спускаюсь в город. Сквозь дождь передо мной развеваются серые знамена тумана. Изабелла, как призрак, проходит через мои мысли. Я позорно бежал от нее; вот что она теперь думает, я знаю. Мне вообще больше не следует ходить туда. Это только вызывает во мне смятение, а его в моей жизни и так достаточно. Но что, если бы ее там вдруг не оказалось? Не почувствовал ли бы я, что мне не хватает самого главного, того, что не стареет, не изнашивается и не может стать будничным именно потому, что им не владеешь?
x x x
Я прихожу к сапожнику Карлу Брилю. Из мастерской, где подшивают подметки, доносятся звуки патефона. Сегодня я приглашен сюда на мальчишник. Это один из тех знаменитых вечеров, на которых фрау Бекман демонстрирует свое акробатическое искусство. Один миг я колеблюсь — у меня, право, нет настроения, — но потом все же вхожу — именно поэтому.
В комнате стоит табачный дым и запах пива. Карл Бриль встает и, слегка пошатываясь, заключает меня в объятия. Он лыс не меньше, чем Георг Кроль. Зато густые усы торчат, как у моржа.
— Вы пришли как раз вовремя, — заявляет он. — Пари уже заключены, нужна только музыка получше, чем этот дурацкий патефон! Как вы насчет вальса «Голубой Дунай»?
— Идет!
Рояль уже перетащили в мастерскую, где подшивают подметки в присутствии заказчика, и он стоит впереди машин. Большая часть комнаты освобождена от обуви и кусков кожи, и всюду, где можно, расставлены стулья и даже несколько кресел. На столе бочонок пива и несколько уже пустых бутылок из-под водки. Запасная батарея стоит на прилавке. На столе лежит также большой, обмотанный ватой гвоздь, рядом — тяжелый сапожный молоток.
Я колочу по клавишам, исполняя «Голубой Дунай». Покачиваясь, бродят в чадном дыму собутыльники Бриля. Они уже порядочно нагрузились. Карл ставит на крышку рояля стакан пива и двойную порцию водки.
— Клара готовится, — заявляет он. — Всех пари у нас заключено на сумму свыше трех миллионов. Будем надеяться, что она в самой лучшей форме, иначе я почти обанкрочусь.
Он подмигивает мне.
— Когда дойдет до дела, сыграйте что-нибудь бурное… с подъемом. Это всегда ее вдохновляет. Она до безумия любит музыку.
— Я могу сыграть «Шествие гладиаторов». А как насчет частного маленького пари со мной?
Карл смотрит на меня.
— Дорогой господин Бодмер, — обиженно отвечает он, — не будете же вы держать пари против Клары! Разве вы сможете тогда сыграть убедительно?
— Не против нее. За нее. Частное пари.
— Сколько? — торопливо спрашивает Карл.
— Какие-нибудь несчастные восемьдесят тысяч, — говорю я. — Все мое состояние.