дальше невозможно! Неужели мы должны в молчании проходить через жизнь?
— Это было бы противоположностью к немолчанию.
— Проклятье! Опять западня! Что же делать, штурман?
Не отвечая, я поднимаю стакан. В вине вспыхивают красные отсветы. Я указываю на потоки дождя и беру кусок гранита из коллекции образцов. Потом указываю на Лизу и на отсветы в стакане, как на символ мимолетности, затем на кусок гранита, как на символ неизменности, отодвигаю стакан и гранит и закрываю глаза. Внезапный озноб пробегает у меня по спине от всех этих фокус-покусов. Может быть, мы, сами того не ведая, напали на какой-то след? И обрели в опьянении магический ключ к разгадке? Куда вдруг исчезла комната? Может быть, она носится во вселенной? И где наша земля? Летит как раз мимо Плеяд? Где красный отблеск сердца? Может быть, оно и Полярная звезда, и ось мира, и его центр?
С той стороны улицы доносятся бурные аплодисменты. Я открываю глаза. Сразу не нахожу перспективы. Все одновременно плоско и округло, далеко и близко и не имеет имени. Потом, завихрившись, оно приближается, останавливается и опять принимает вид, соответствующий обычным названиям. Когда все это уже было? А ведь так уже было! Почему-то я знаю, но откуда знаю, не могу вспомнить.
Лиза помахивает в окно бутылкой шоколадного ликера. В эту минуту у входной двери раздается звонок, мы торопливо машем Лизе в ответ и закрываем окно. Не успевает Георг исчезнуть, как дверь конторы открывается и входит Либерман, кладбищенский сторож. Одним взглядом охватывает он спиртовку, глинтвейн и Георга в пижаме и каркает:
— День рождения?
— Нет, грипп, — отвечает Георг.
— Поздравляю.
— А с чем же тут поздравлять?
— Грипп идет на пользу нашему делу. Я это замечаю по кладбищу. Гораздо больше смертей.
— Господин Либерман, — обращаюсь я к этому восьмидесятилетнему здоровяку. — Мы говорим не о нашем деле. У господина Кроля тяжелый приступ космического гриппа, с которым мы сейчас героически боремся. Хотите выпить с нами стакан лекарства?
— Да я больше насчет водки. От вина я только трезвею.
— У нас есть и водка.
Я наливаю ему полный чайный стакан. Он делает основательный глоток, затем берет свой рюкзак и извлекает оттуда четыре форели, завернутые в большие зеленые листья, пахнущие рекою, дождем и рыбой.
— Подарок, — сообщает Либерман.
Форели лежат на столе, глаза у них остекленели, серо-зеленая кожа покрыта красными пятнами. Смерть снова вторглась в комнату, где только что веяло бессмертием; вошла мягко и безмолвно, как упрек твари, обращенный к человеку, этому всеядному убийце, который, разглагольствуя о мире и любви, перерезает горло овцам и глушит рыбу, чтобы набраться сил и продолжать разглагольствовать о мире и о любви, не исключая и Бодендика — мясоеда, слуги Господа.
— Хороший ужин, — заявляет Либерман. — Особенно для вас, господин Кроль. Легкое, диетное блюдо.
Я отношу мертвую рыбу в кухню и вручаю фрау Кроль, которая разглядывает ее с видом знатока.
— С вареным картофелем, сливочным маслом и салатом, — заявляет она.
Я обвожу взглядом кухню. Она блистает чистотой, свет отражается от начищенных кастрюль, что-то шипит на сковороде, и разносится аппетитный запах. Кухни — это всегда утешение. Упрек исчезает из глаз форелей. Мертвая тварь вдруг превращается в пищу, которую можно приготовить самыми разнообразными способами. И вдруг кажется, что, пожалуй, для этого они и родились на свет. Какие мы предатели по отношению к самым своим благородным чувствам, думаю я.
Либерман принес несколько адресов. Действие гриппа уже сказывается. Люди мрут оттого, что ослабела сопротивляемость их организмов. Их силы были и так подорваны голоданием во время войны. Я вдруг решаю переменить профессию. Я устал иметь дела со смертью. Георг принес свой купальный халат и теперь сидит в нем, словно потеющий Будда. Халат ядовито-зеленого цвета. Георг любит носить дома яркие цвета. Мне вдруг становится ясно, что именно напомнил мне наш разговор перед приходом сторожа. На днях Изабелла сказала — точно я не припомню ее слов — относительно обмана, таящегося в окружающих нас предметах. А действительно ли был обман, когда мы говорили о нем? Или мы на один сантиметр приблизились к Богу?
x x x
Келья поэтов в гостинице «Валгалла» — это маленькая комнатка с панелями. На полке с книгами стоит бюст Гете, на стенах висят фотографии и гравюры, изображающие немецких классиков, романтиков и некоторых современных авторов.
В этой келье собираются члены клуба поэтов, а также избранная городская интеллигенция. Собрания происходят раз в неделю. Время от времени здесь появляется даже главный редактор местной ежедневной газеты и его либо окружают откровенным льстивым вниманием, либо втайне ненавидят — смотря по тому, какой материал он принял и какой отверг. Но ему наплевать. Словно добрый дядюшка, проплывает он в табачном дыму, усталый, чтимый, оклеветанный, хотя в одном все присутствующие сходятся: он ничего не понимает в современной литературе. После Теодора Шторма, Эдуарда Мерике и Готфрида Келлера для него начинается великая пустыня.
Кроме него, здесь еще бывают несколько советников краевого суда и чиновников-пенсионеров, интересующихся литературой; Артур Бауер и кое-кто из его коллег; местные поэты, несколько художников и музыкантов и время от времени какой-нибудь гость. В этот вечер Артура Бауера как раз обхаживает подлиза Маттиас, он надеется, что Артур издаст его «Книгу о смерти» в семи частях. Появляется и Эдуард Кноблох, основатель клуба. Быстрым взглядом окидывает он присутствующих и явно чем-то обрадован. Некоторые его враги и критики не пришли. К моему удивлению, он усаживается рядом со мной. После вечера с курицей я этого не ожидал.
— Ну как жизнь? — спрашивает он совсем по-человечески, а не своим обычным ресторанным тоном.
— Блестяще, — отвечаю я, ибо знаю, что такой ответ его разозлит.
— А я собираюсь написать новую серию сонетов, — заявляет он, не входя в подробности. — Надеюсь, ты ничего не имеешь против?
— Что я могу иметь против? Надеюсь, они рифмованные?
Я чувствую свое превосходство над Эдуардом, так как уже напечатал два сонета в местной газете; он же — только два назидательных стишка.
— Это будет целый цикл, — отвечает он, к моему удивлению, несколько смущенно. — Дело в том, что я хочу назвать его «Герда».
— Да называй, как тебе… — И вдруг прерываю себя. — Герда, говоришь ты? Почему же именно Герда? Герда Шнейдер?
— Глупости! Просто Герда!
Я со злостью разглядываю жирного великана.
— Что это значит?
Эдуард смеется с напускным простодушием.
— Ничего. Просто поэтическая вольность. Сонеты имеют некоторое отношение к цирку. Отдаленное, разумеется. Ты же знаешь, как оживляется фантазия, когда она хотя бы теоретически фиксируется на чем- то конкретном.
— Брось эти фокусы, — заявляю я, — выкладывай все начистоту! Что это значит, шулер ты этакий?
— Шулер? — отвечает Эдуард с притворным негодованием. — Уж скорее тебя можно так назвать!