Хашем умел запрягать горячий воздух в свой кайт, намеренно заходя над озером, по краю, чтобы захватить горячий столб от тростника под купол.
Огромный, в два роста человека, стоит пир — камень в степи, плоский, весь устремленный своей формой к горизонту, протянутая ладонь. Местные жители его почитают как священный камень, алтарь. Зимние ветра в Ширване разносят все вокруг, выдувают из-под камня землю, и он кренится потихоньку набок. После посещения камня женщины вереницей тянутся к Хашему, кладут и перед его сараем дары. Хашем выглядывает из-за двери, затем выскакивает и принимается неистово кричать — грубо, гортанно, он гневен, он грозен, женщины, заразившись его азартом, перестают кланяться и отвечают ему, постепенно переходя на крик. Хашем подбегает к одной из них, хватает за руку и возвращает к дарам, заставляет ее поднять и унести с собой банку или сверток. Женщины вдруг успокаиваются и покорно тянутся к дороге, не взглянув на егерей, которые тоже отводят глаза, сидя на ступеньках винтовой лестницы кордона. Ильхан что-то грозно говорит им вслед. Фейзул ему вторит, но насмешливо, заливается смехом.
Фигуры женщин тают в сумраке заката, пропадают за поворотом.
Хашем вел скрупулезный календарь: набор чисел испещрял пир. По пятницам орудовал зубилом, стамеской и молотком, выдувая белые облачка крошки из-под ладони, переносил из тетради на шлифованную грань глыбы набор цифр, без запятых и пробелов. Тетрадь заполнялась за счет ежедневных наблюдений с
Сам я не раз призывался в «свидетели звезды и солнца». Пасмурные дни были постно-порожними: облачность лишала солдат Апшеронского полка праздничного зрелища свершения дня. У Хашема была задача — не нумерологическая, но смысловая, ибо составление календаря для данной конкретной точки земли и есть единственный способ дать Имя ландшафту: названия местности и иероглифа границ недостаточно, необходимо календарное оснащение. Камень, покрываемый числами, на глазах у всех наполнялся смыслом, как имя звучанием.
Особенным праздником календаря Хашем определил осенний день, в который завершался одному ему известный цикл. Он назначил этот день Судным, то есть таким, в который решается Всевышним судьба человека в предстоящем году. Судный день требовал полного раскаяния в совершенных грехах. Для егерей такой способ жизни был в новинку, и они увлеченно писали записки со своими грехами и потом сжигали их и с любопытством наблюдали сакральную постановку.
Хашем импровизировал, но все же близко к тексту. В ритуал Судного дня входили и бросание жребия, и выпускание голубей, и жертвоприношение птиц и счастливого козленка. Егеря на все эти манипуляции у жертвенника смотрели сочувственно, им не привыкать — в скотоводческих племенах забой скота для детей всегда был одним из зрелищ. Предвкушение сытости и праздника связано с моментом отдачи животным своей жизни. В этом есть неизъяснимая тайна. Я уверен, что в будущем обществе она должна быть изжита. Будущее обязано стать вегетарианским. Но пока жертвоприношение имеет смысл. Я сам помню хорошо, как меня завораживал процесс потрошения курицы: хруст грудины, осторожное отделение зеленой желчи от печени, вычищение песка и камушков из жемчужного желудка, отделение от мускулистой мякоти шершавой желтой кожицы, скользкая гофра горла вытягивалась из шеи, гребешок, еще подвижный, дрожал, круглый глаз еще был ясен. А под крылом еще хранилось тепло, кончиками пальцев я вслушивался в него. Что-то необычайное было в этом ощущении. А до того — повешенная за ноги убитая птица взмахивала крыльями, потом только подрагивала, затихала. Я считал, сколько раз она еще дрогнет, больше десяти или меньше.
После бросания жребия мне отводилось Хашемом изгнание козла отпущения в озерную тростниковую тьму. Мне нужно было довести его до плавней на северной оконечности озера. По дороге я вздумал пожалеть молодого козла, погладил между рожек. Животное развернулось и напало на меня, веревка выскользнула из рук. Я догнал конец зазмеившейся веревки и прыгнул на него, думая, что козел собрался бежать, но он и не думал. Он развернулся и теперь заходил на меня, чуть набекрень закинув башку. Бодливая бестия, которую несколько раз без толку я ухватывал за рога и прижимал к земле, загнала меня самого в камыши. Там я наконец осмелел и стал бить его кулаками — по тугим бокам, по морде. Я загонял его в тростники, а он снова пер оттуда. Так мы и стояли с козлом на границе тростников. Животное не хотело уходить. Козел блеял, тупо стоял и не собирался двигаться с места.
Наконец мне подоспела подмога. Аббас пришел с мотыгой, забил ею колышек и привязал к нему козла. Утром я поспешил на это место. От козла остались только нога и обгрызенная веревка. Я хорошо рассмотрел аккуратное аметистовое копытце.
Радения, которые устраивал Хашем для егерей, суть медитации, смешанные с практикой пения мугама, который был им иконизирован наравне с Бобом Марли и Джимми Хендриксом, чьи портреты покрывали изрядную часть стен в его сарае. В радениях этих использовался также танец кружащихся дервишей. Чем просвещенней дервиш, тем медленнее он кружится, в силу чего Хашем, не будучи в центре круга, а плавая по его окружности, вертелся плавно и ясно, воздевая заломанные от груди руки в высоту, раскрываясь постепенно весь небу; двойные юбки, тройные, которые сделаны были из той же парусиновой ткани, что и его кайт, поднимались — одна, другая — вложенными колоколами по мере медленного усиления кружения.
Но это последняя часть радения, а обычно все начинается легко, играючи, с мугама, — с кяманчи Ильхана, над которой голосом возвышается Хашем, он ходит и не садится, ходит вокруг пригорка, распевая стихи Хлебникова, распевается сам, немного жутковато декламирует «Смехачей» раз за разом, потом зачинает «Зангези», по мере которого к ним с Ильханом присоединяются другие инструменты. У Хашема тонкий слух и слабый голос, он держит у уха гавал, прижимая ободом к скуле, — зеркало голоса: слюдяно- прозрачный бубен, в который потом начинает понемногу звонко бить. Я не понимаю всей этой какофонии, хотя мне и чудится, что в каких-то местах ее проносятся искры откровения.
Перед радением барана свежуют, подрезая короткими резкими движениями. Чем жирней баран, тем он более белый от жира, тучная свеча, светится, когда снимают с него шкуру — грязную, с сосульчатыми клочьями. Животное со снятой шкурой обновляется, преображается в иное сытное качество, с праздничным оттенком, — когда с него чулком сползает потихоньку громоздкая овчина, по объему сравнимая с самой тушей. Шкура подрагивает по мере того, как лезвие по кругу обходит изнанку — седалище, грудь, шею. И вот вспарывание колыхнувшегося брюха открывает миры: вываливается глянцевитый ливер, упруго дрожит, хрустит на зубах кусочком печенки — так полагается, такова часть награды тому, кто свежует, он тоже хозяин животного, ибо поженил его смертью.
Русский язык Хашем преподавал егерям тоже с помощью Хлебникова, заставляя выучивать их наизусть из «Творений» каждый день по несколько строк. К вечеру спрашивал с них. В течение дня во время работ, передыхая, опершись на черенок лопаты, егеря вынимали из кармана список со школьной доски, которую на летнее время спускали из конференц-зала Северного кордона на площадку, где проходили линейки. На ней утром печатными буквами Хашем выписывал задание. Егеря заглядывали в бумажки и бормотали: «Немь лукает луком немным», «Под круги солнечных ободий», «Отсюда море кажется выполощенным мозолистыми руками в синьке», «Зангези жив, Зангези жив»… И воздух потом вечером был полон их лепета, который сливался потихоньку в хор. Хор этот обучал самого себя. Так в песне ставится произношение.
Хашем желал видеть свое воинство читающим наизусть боевые песни Хлебникова и неспособным к чтению русских газет. Подлинная заумь совершала свой смысл.
Подсчитывая джейранов, мы летали по Ширвану на разваливающемся «газике», старше нас обоих лет на десять. Машина рассыпалась, плясала всеми частями, в полу сквозь рваные дыры бежала земля, пахучим маслом из них брызгала срезанная полынь, дверь то и дело перекашивалась, отпадала, замок не держал, но