— Закат очень красив,— ответила Элинор, поддерживая разговор на избранную им тему.
Мистер Эйрбин, стоя у камина, заката видеть не мог, а потому должен был подойти к ней.
— Чрезвычайно красив,— заметил он, скромно держась в стороне, чтобы не коснуться пышных оборок ее платья.
Тема была исчерпана, и, несколько секунд полюбовавшись золотым сиянием заходящего солнца, он вернулся к камину.
Элинор обнаружила, что не может начать какой-нибудь разговор сама. Во-первых, она не знала, о чем говорить, и, против обыкновения, слова не шли ей на язык. А во-вторых, она чувствовала, что вот-вот заплачет.
— Вам нравится Уллаторн? — спросил мистер Эйрбин с безопасного расстояния.
— Да, очень!
— Я имел в виду не мистера и мисс Торн — я знаю, что они вам нравятся,— а стиль дома. В таких старинных Зданиях и старомодных садах есть какое-то неизъяснимое очарование.
— Я люблю старину,— ответила Элинор.— Тогда все было гораздо честнее!
— Не берусь судить,— с легким смешком ответил мистер Эйрбин.— Можно привести множество аргументов и в пользу этого мнения, и против него. Странно, что мы не можем прийти к согласию по вопросу, столь близко касающемуся нас и, казалось бы, очевидному. Но некоторые считают, что мы быстро движемся к совершенству, а другие полагают, что все добродетели гибнут безвозвратно.
— А что думаете вы, мистер Эйрбин? — спросила Элинор, несколько удивленная оборотом, который принял разговор; тем не менее, ей стало легче оттого, что она может отвечать ему, не выдавая обуревающих ее чувств.
— Что думаю я, миссис Болд? — Он позвякивал монетами в карманах панталон, и ни его вид, ни его тон не выдавали в нем влюбленного.— Главная беда моей жизни заключается в том, что у меня нет твердого мнения по наиболее существенным вопросам. Я думаю и думаю, но все время прихожу к разным выводам. И не могу сказать, глубже ли, чем наши отцы, верим мы в радужные надежды, к осуществлению которых мы, по нашим словам, стремимся.
— Мне кажется, мир с каждым днем становится все более эгоистичным,— сказала Элинор.
— Это потому, что вы теперь видите больше, чем в юности. Но мы не можем полагаться на то, что видим, ведь видим мы так мало! — Наступила пауза, во время которой мистер Эйрбин продолжал побрякивать своими шиллингами и полукронами.— Если мы верим Писанию, то не имеем права думать, что человечеству вдруг будет позволено идти вспять.
Элинор, чьи мысли были заняты отнюдь не судьбами всего человечества, ничего на это не ответила. Она была очень недовольна собой. Ей не удавалось выбросить из головы то, о чем с такой странной несдержанностью поведала ей синьора, но она знала, что, пока ей это не удастся, она не сумеет говорить с мистером Эйрбином естественным тоном. Она хотела скрыть от него свое волнение, но чувствовала, что он, поглядев на нее хоть раз, тотчас догадается о ее растерянности.
Однако он так и не взглянул на нее, а отойдя от камина, принялся расхаживать по комнате. Элинор решительно уставилась в свою книгу, однако читать она не могла, так как ее глаза увлажнились и, как она ни старалась сдержаться, вскоре по ее щеке уже поползла слезинка. Она быстро вытерла щеку, едва мистер Эйрбин повернулся к ней спиной, и тут же новая слезинка скатилась вслед за первой. Они катились и катились — но не потоком, который сразу выдал бы ее, а поодиночке. Мистер Эйрбин не вглядывался в ее лицо, и эти слезы остались незамеченными.
Он прошелся по комнате четыре или пять раз, прежде чем заговорил снова, и Элинор сидела молча, склонившись над книгой. Она боялась, что не справится со своими слезами, и уже готовилась ускользнуть из гостиной, как вдруг мистер Эйрбин остановился напротив нее. Он не подошел ближе, а остался стоять посреди комнаты и, заложив руки за фалды сюртука, начал свою исповедь.
— Миссис Болд,— сказал он,— я глубоко виноват перед вами и должен просить у вас прощения.
Сердце Элинор отчаянно забилось, и она не смогла сказать ему, что он никогда ни в чем не был перед ней виноват. И мистер Эйрбин продолжал:
— Я много думал об этом с тех пор, и понимаю теперь, что не имел ни малейшего права задавать вам вопрос, который однажды задал. Это было неделикатно и дерзко. Никакая дружба между мной и вашим свойственником, доктором Грантли, не может служить мне извинением. Ни наше с вами знакомство. (При слове “знакомство” Элинор похолодела: неужели таково решение ее судьбы?) Поэтому я считаю, что должен смиренно просить у вас прощения, что и делаю сейчас.
Что могла ответить Элинор? Говорить ей было трудно, потому что она плакала, а сказать что-то было необходимо. Она хотела бы ответить ласково и кротко, но не хотела выдавать себя. Никогда в жизни ей не было так трудно находить нужные слова.
— Право, я не обиделась на вас, мистер Эйрбин.
— Нет, обиделись! Иначе вы не были бы самой собой. В этом вы были так же правы, как я был неправ. Себе я простить не могу, но надеюсь услышать, что вы меня простили.
Элинор уже не могла говорить спокойно, хотя еще прятала свои слезы, и мистер Эйрбин, который несколько секунд молчал, тщетно ожидая ее ответа, направился к двери. Она почувствовала, что позволить ему уйти так было бы бессердечно, и, встав со своего места, коснулась его локтя и сказала:
— Мистер Эйрбин, не уходите! Я вас давно простила. Вы же знаете это!
Он взял руку, которая так нежно касалась его локтя, и поглядел Элинор в глаза, точно пытаясь прочесть в них всю свою дальнейшую судьбу. Его лицо было исполнено такой печальной серьезности, что Элинор не смогла вынести его взгляда. Она опустила голову, перестала удерживать слезы и не отняла у него своей руки.
Они простояли так не долее минуты, но эта минута навеки запечатлелась в памяти обоих. Элинор теперь твердо знала, что она любима: никакие самые красноречивые слова не сравнились бы в убедительности с этим грустным тревожным взглядом.
Но почему он смотрит на нее так? Почему он молчит? Неужели он ждет, чтобы первый шаг сделала она?
И даже мистер Эйрбин, как ни мало он знал женщин, даже он понял, что его любят. Ему нужно только сказать слово, и все это будет навеки принадлежать ему — эта невыразимая прелесть, эти говорящие, хотя и немые сейчас глаза, эта ясная женственность и живая любящая душа, которая пленила его в тот день, когда он впервые посетил свой приход. И теперь все это он может назвать, он назовет своим навеки. Иначе разве она оставила бы свою руку в его руке? Ему нужно сказать только слово... Но в том-то и заключалась трудность. Разве для этого достаточно минуты? Нет, наверное, минуты мало.
— Миссис Болд...— сказал он наконец и умолк,
Но если он не решался заговорить, то как же могла это сделать она? Он назвал ее “миссис Болд”, как назвал бы ее совсем незнакомый человек! Она отняла у него руку и сделала шаг к окну.
— Элинор! — сказал он робко, словно едва решаясь дать волю своим чувствам, словно все еще боясь оскорбить ее такой дерзостью. Она медленно подняла голову и бросила на него кроткий, почти жалобный взгляд. На ее лице не было гнева, который мог бы его остановить.
— Элинор! — воскликнул он снова и через мгновение уже прижимал ее к своей груди. Как это произошло, сама ли она потянулась к нему, покоренная нежностью в его голосе, он ли со смелостью, которая едва ли могла показаться ей оскорбительной, привлек ее к себе,— этого они не знали, да и я не знаю. Между ними возникла теперь такая внутренняя близость, что каждое их движение было общим. Теперь они были одно — одна плоть, один дух, одна жизнь.
— Элинор, моя Элинор, моя жена!
Элинор робко поглядела на него сквозь слезы, и он, наклонившись к ней, прижал к ее лбу губы — девственные губы, которые с той поры, когда на его подбородке пробился первый пушок, ни разу не испытали сладостного прикосновения к женской щеке.
Ее предупреждали, что ее “да” должно быть “да”, а “нет” — “нет”, но ей не пришлось произносить ни того, ни другого. Элинор сообщила мисс Торн, что помолвлена с мистером Эйрбином, однако они не сказали об этом ни слова, не обменялись никакими клятвами.
— Пустите меня,— сказала она.— Отпустите меня сейчас. Я так счастлива, что не в силах остаться. Дайте мне побыть одной!