увлекающим его метеоритным потоком, чтобы лететь из одной бесконечности в другую.
Мне было очень интересно, не забыл, ли астроном о нашем утреннем разговоре. Оказалось, что он помнил. Поздно вечером мы, как всегда, собрались за круглым столом, и на этот раз Арсеньев стал рассказывать нам о своей молодости.
— Мой отец был астрономом. Все вы еще в школе, должно быть, слышали его имя, особенно в связи с теорией сдвига спектральных линий и с обратным синтезом материи из фотонов. Я родился и рос под сенью его громкой славы. Он возвышался надо мной, как гора. С какими бы трудностями ни сталкивался я в учебе, любая самая сложная проблема была для него пустяком или делом далекого прошлого, о котором и говорить не стоит. У меня было перед ним одно преимущество — молодость. Готовясь к диссертации, я не захотел брать тему, которую он мне посоветовал. Мне хотелось делать все самому. Было мне тогда уже двадцать лет. Иногда я в шутку говорил ему: «О тебе еще будут говорить: «А, это отец знаменитого Арсеньева!», но пока что было как раз наоборот. В этой шутке была капля горечи. Я был настолько нетерпелив, что все препятствия, которые мне не удавалось одолеть рассудком, я старался побороть горячностью. Отец наблюдал за мною спокойно, молча, словно я был одной из его взрывающихся звезд. Однажды я прибежал к нему с какой-то необычайной идеей. Он выслушал меня и выразил свое мнение деловито и исчерпывающе, как на семинаре. Моя идея не была новой: один французский астроном выдвинул ее лет двадцать назад.
— Ты строишь все на песке, — сказал мне отец. — Наука складывается из двух частей. Во-первых, из терпеливого, неустанного собирания бесчисленных фактов, из их записи и накапливания, из измерений и наблюдений. Так получается гигантских размеров каталог, который старается охватить все бесконечное разнообразие форм материя. Во-вторых, есть вдохновение, иногда озаряющее разум исследователя и позволяющее понять взаимозависимость явлений. Такое вдохновение приходит редко и бывает уделом лишь немногих. Наша каждодневная неблагодарная и кропотливая работа тянется иногда годами, не принося видимых результатов. На собирание мелких фактов уходит множество жизней, ни разу не озаренных вдохновением, но в именах, заслуживших бессмертие своими величайшими открытиями, собран, как в фокусе, муравьиный труд этих тысяч безыменных исследователей. Именно их работа позволила кому-то в минуту вдохновения понять и объяснить одну из бесчисленных загадок, окружающих нас. А ты хочешь совершить что-то великое один да еще сразу же? Это тебе не удастся.
Мы с отцом были тогда в саду, окружавшем наш домик под Москвой. Среди цветочных клумб стоял гранитный обелиск, воздвигнутый моим дедом, тоже астрономом, в честь Эйнштейна. На нем не было никаких надписей, никаких слов, только формула, говорящая об эквивалентности материи и энергии:
Тропинка привела нас к обелиску. Отец сказал:
— Эта формула имеет большое значение для всей Вселенной. Можешь ли ты полностью постичь, что это такое? Нет. Ни ты, ни я, никто другой на свете. Как в горсти зачерпнутой ночью воды отражается бесконечность небес над нами, так в этой формуле заключены все изменения материи и энергии, происходившие триллионы лет тому назад, когда еще не было ни Солнца, ни Земли, ни планет. В ней — пульсация звезд, сжатие и расширение галактик, разогревание и остывание туманностей. Жизнь на планетах родится и умирает, солнца вспыхивают и гаснут, а эта формула остается действительной, и так будет до бесконечности. Ну, начинаешь понимать? В нашем мире нет другой веры, кроме веры в человека, и нет другого бессмертия, кроме того, которое вырезано на этом камне. Для того чтобы бороться за него, нужно иметь очень горячее сердце, холодную голову и твердое сознание того, что человек может дожить до конца жизни, не сделав для науки ничего, ибо не всегда открывают истину те, которые больше других этого жаждут… Ты можешь надеяться, но это тебе не поможет, и никто тебе не поможет, если под помощью разуметь рецепты для открытий. Зато другая помощь — знания, опыт, приобретенные другими для тебя, — всегда в твоем распоряжении, как и мои, так и всех тех, кто посвящал себя науке сейчас и тысячи лет тому назад. Садись на скамейку, которую здесь поставил твой дед, — он тоже подолгу сиживал на ней, — и подумай хорошенько, стоит ли тебе быть ученым.
Арсеньев умолк.
— В этот вечер и позже я не раз чувствовал на себе взгляд отца. Он хотел услышать мой ответ, но — сам не знаю почему, быть может, из малодушия — я ничего не говорил. Да, я не сказал ему «стоит». Через полгода, когда приближалось затмение Солнца, мне нужно было ехать в Австралию с астрономической экспедицией. Отец чувствовал себя плохо, и я колебался. Но он велел мне ехать… Он умер в мое отсутствие… Я даже не был на его похоронах, и потому, вероятно, мне трудно объяснить: я знал о его смерти, но не верил в нее. Вернувшись через две недели в Москву, я должен был уладить множество дел, связанных с экспедицией, с приближавшейся защитой моей диссертации, со смертью отца, так что только в октябре я приехал на несколько дней в наш домик под Москвой.
Я приехал один, в доме никого не было, но кто-то прибрал комнаты и затопил в гостиной камин. Проходя мимо комнаты отца, я невольно хотел трижды постучать, как делал всегда, в знак того, что я здесь, — и застыл, приподняв руку. В шубе, как был, я подошел к камину и услышал запах березового дыма. Только в это мгновение я понял, что отца действительно больше нет. Не знаю, сколько времени простоял я возле камина. Бывает иногда, правда очень редко, что в каком-нибудь старом, затасканном слове вдруг открывается пропасть, куда можно заглянуть. Там, перед камином с потрескивающими поленьями, я постиг слово «никогда». На Земле живут и будут жить тысячи, миллионы, миллиарды людей, великих и малых, лучших или худших, но в этом сквозь все века проходящем потоке никогда уже не будет того единственного человека, которого я любил, — и любил так сильно, что даже сам не знал этого. Так все мы любим Землю и так же не замечаем ее, как что-то вездесущее, явное и обязательное. Цену чему-нибудь мы узнаем, только теряя его.
Да, для меня это очень горестное воспоминание, ибо тогда я потерял не только отца, но и ту смутную и могучую, слепую и глухую веру молодости в то, что ее ничем нельзя остановить, что она все преодолеет и никогда не сдастся. Но воспоминания эти и благотворны для человека: такие минуты делают его сильнее и чище. Мысль о мире, полном лишь одного блаженства, могла зародиться только в мозгу у глупца, ибо даже в самом совершенном из миров над человеком всегда будет небо и Космос с тайной своей бесконечности, а тайна — это значит беспокойство. И это очень хорошо, потому что заставляет думать, не дает останавливаться.
Потом, когда все разошлись по каютам и я остался один, Арсеньев как бы ненароком вернулся:
— Останемся еще немного? Послушаем радио.
Я кивнул. Мы сидели в мягких креслах, а из рупора на стене лилась приглушенная музыка: Чайковский… Когда она окончилась, наступила тишина, такая полная, какая бывает на Земле только в самых отдаленных, безлюдных местах, на море или в горах. Казалось, в этом мягко освещенном помещении мы находимся вне пределов времени и пространства. Среди звезд на экране горела голубоватая искра Земли.
Арсеньев расспрашивал меня о моей молодости. Я рассказал ему о дедушке, о первых путешествиях по горам, о моем родном Кавказе. Оказалось, он знал Кавказ очень хорошо: побывал на многих вершинах, которые мне всегда казались как бы моей собственностью. Мы говорили о склонах, посещаемых бурями, о замерзающих в буране лагерях, о безудержно смелых восхождениях, когда жизнь порой зависит от силы, с какой трется о камень гвоздь в подошве ботинка, о предательском снеге и слоистых скалах, о слабых, обламывающихся опорах и о том мгновении, когда достигаешь последней, самой высокой точки вершины. Беседа наша прерывалась паузами; мы обменивались короткими, отрывистыми словами, непонятными для постороннего, и они вызывали образы, столь сильные и яркие, что время, отделявшее меня от них, переставало существовать. Мне казалось, что с Арсеньевым я знаком уже очень давно. Тут я с удивлением вспомнил, что не знаю его имени, и спросил, как его зовут.
— Петр, — ответил он.
— А вы… один?
Он улыбнулся:
— Нет, не один.
— Но я подразумеваю не работу, — продолжал я, смущенный собственной смелостью, — и не родственников…
Он кивнул в знак того, что понял.
— Я не один, — повторил он и взглянул на меня. — А вы? Может быть, какая-нибудь девушка стоит сейчас в саду и смотрит в небо, где светится белая Венера?
Я промолчал, и он понял, что мне нечего ответить. Я следил за его серьезным, без тени улыбки лицом. Он смотрел на черный экран, где светилась двойная звезда Земли.
— Да, вы еще этого не знаете. Среди миллиардов, которые работают, развлекаются, горюют, радуются, изобретают, строят дома и атомные солнца, — среди всех этих бесчисленных людей существует и для меня одна. Одна, пилот! Вы понимаете?.. Одна!..
ПОЛЕТ В ОБЛАКАХ
Тридцатый день пути. Вчера мы миновали астероид Адонис близ того места, где его орбита пересекает орбиту Венеры. Двигатели снова заработали. Мы мчимся вслед за убегающей от нас Венерой, которая сейчас входит в последнюю четверть и вырисовывается в небе узким белым серпом. В противоположность ученым мне в свободные от дежурства часы делать нечего. Страдая от безделья, я сегодня утром разобрал мотор вертолета, с какой-то особой нежностью протер его и без того блестящие части и собрал снова, стараясь, чтобы это заняло у меня как можно больше времени. Я перечитал уже все книги по астрономии, какие были у меня в чемодане, изучил материалы об атмосфере Венеры, в которой придется вести самолет. Должен сказать, что сведения оказались очень скудными. Я узнал только, — раньше и это не было мне известно, — что в сильнейшие телескопы астрономы иногда замечали между тучами «окна», так что, невидимому, с поверхности планеты можно порой видеть безоблачное небо. Это несколько утешило меня, потому что уже сейчас, на пятой неделе полета, я начинал тосковать по нашей земной лазури небес. После обеда я был в Централи с Осватичем. Славный парень, но бирюк, каких мало. Никогда не скажет ни «да», ни «нет», всегда ограничивается кивком головы. Он дал мне фотографию Венеры с так называемым «большим темным пятном» на самом краю диска; мы видели это пятно позавчера. Так как жизнь наша текла без всяких событий, то и это было для нас настоящей сенсацией, хотя ее хватило всего на несколько часов.
Рассмотрев еще раз это загадочное пятно (на снимке оно не крупнее типографской точки), я вышел в коридор. Там мне встретился Солтык; я хотел спросить его, как будет с нашим земным временем и делением суток на день и ночь, которых мы придерживались до сих пор. Ведь после высадки нам нужно будет приспосабливаться к делению времени, существующему на Венере. Однако я сразу же забыл об этом, как только он сказал мне, что завтра утром полет «Космократора» значительно ускорится. На расстоянии полумиллиона километров, отделявшего нас от цели, будет сделана попытка развить максимальную скорость и сэкономить таким образом почти четыре дня пути. Это известие очень обрадовало меня, а когда после ужина ученые сообщили нам о технических причинах, побудивших их это сделать, я не мог отогнать от себя мысль, что им тоже, как и всем нам, просто хотелось сократить невыносимо долгое ожидание.
Тридцать первый день пути. Лихорадочные приготовления велись уже с утра. Нужно было еще раз посмотреть, надежно ли закреплено все в каютах и грузовых отсеках, проверить состояние приборов, испытать и закрепить гусеничное шасси, скрытое в больших люках под корпусом. Работы шли по заранее выработанному плану. Я провозился в носовой камере с самолетом и даже забыл зайти в одиннадцать часов за радиопередачами. Когда я пришел, наконец, в Централь, все уже лежали в креслах. Я тоже лег и затянул ремни. Солтык, выждав еще несколько секунд, ровно в полдень включил прибор, удаляющий модераторы из атомного двигателя. Шум двигателей, до сих пор еле слышный, начал усиливаться с каждой секундой. Я лежал так, что прямо передо мной находился большой экран телевизора с белым диском планеты, а над ним — ряд освещенных циферблатов. Вот стрелка прибора сдвинулась со своего места. Пение двигателей становилось все громче и громче. В этом усиливавшемся шуме не было ни малейшей вибрации; части конструкции, корпус ракеты, кресла — все полностью сохраняло свою инерцию. Только стрелки указателей лениво ползли по зеленым цифрам все в одну сторону, а двигатели гудели с каждой минутой громче и мощнее, так что в конце концов их гул наполнил все вокруг нас и в нас, словно исходя из каждой частицы металла. Через восемнадцать минут мы мчались уже со скоростью сто километров в секунду, или триста шестьдесят тысяч километров в час. Звезды оставались неподвижными, но диск Венеры, лежавший прямо по носу, все время увеличивался. Сначала это был светло-серебристый переливчатый кружок величиной с Луну, потом в какое-то мгновение я увидел, что он выпуклый. После этого он, словно раздувающийся белый шар, стал занимать на экране все большее пространство. Вот уже лишь тонкая каемка отделяла его просвечивающие края от рамки экрана. Еще минута — и планета заполнила экран целиком. Стрелки радарных радиовысотомеров двигались на освещенных секторах шкал. Мы еще не слышали ничего, кроме громкого пения моторов. В то время как другие планеты, например Луна и Земля, изменялись на глазах по мере