— Я ничего не знаю о ней… — не поднимал головы Ардабьев. — Я ее просто подвез…
Лицо врача осталось враждебно-недоверчивым. Он закрыл регистрационную книгу и встал, давая понять, что разговор закончен.
— Это не опасно? — не уходил Ардабьев.
— Ей сейчас делают переливание крови… Это все, что я могу вам сказать. — И недобро добавил: — Тем более что, по вашим словам, вы ее не знаете…
Выехав из больничного двора, Ардабьев вынужден был затормозить перед трамваем с тем же самым номером, но сквозь окно задней площадки на него взглянули не глаза девушки в кепке, а тревожные, спрашивающие что-то глаза худенького мальчика в пионерском галстуке, пытающегося читать и заслоняющего локтем книгу от навалившегося на него рулона чьих-то вьетнамских циновок.
«А вдруг этот мальчик — самый нужный сейчас человечеству человек, а вовсе не я? — подумал Ардабьев. — Вдруг он даст всем людям общую веру во что-то? Или изобретет антибомбу?»
Трамвай, всосав новых пассажиров, тронулся, а оранжевый пикап все еще стоял, пока сзади не раздался раздраженный сигнал.
Ардабьев взглянул в зеркальце: в бампер пикапа опять почти уперся мебельный фургон. Возможно, другой, но такой же по форме и, наверно, близкий по содержанию.
Глядя на величественно-гневное лицо мебельного шофера, негодующе высунувшегося из кабины фургона, Ардабьев горько усмехнулся: «А ведь он тоже уверен, что сейчас именно он самый нужный человечеству человек».
2
Машинист электровоза Ардабьев-старший раздевался в деповской душевой, открыв собственным ключом собственный шкафчик, на котором сорок лет была написана его фамилия. Его фамилия сохранялась четыре года на этом шкафчике и тогда, когда он ушел на фронт. От рабочей одежды шел особый, железнодорожный запах, состоявший из запахов смазки, смоленых шпал, таежного ветра и еще из чего-то, что не объяснишь. Ардабьев начинал на железной дороге смазчиком, таская вдоль букс масленку с вытянутой шеей, прозванную «гусем». Потом он стал кочегаром на «кукушке». Тогда спецовка пахла углем. Мельчайшие крупицы угля забивались в ноздри, в уши, в волосы, за ворот… Когда молодой кочегар, переодетый после работы в хромовые сапоги гармошкой с небрежным напуском брюк, в белоснежную сорочку с круглым воротничком, на запонках и в доставшийся от отца плисовый жилет с цепочкой карманных часов, шел на вечерку с такими же, как он, деповскими парнями и сплевывал с особым шиком сквозь зубы на деревянный скрипучий тротуар, то слюна все равно оставалась черной. Потом ввели электровозы, профессия кочегара исчезла, и работа машиниста стала чище, хотя и раньше считалась среди других железнодорожных профессий аристократической. Но по своему старому обычаю после рейса Ардабьев всегда парился, хотя прежних десяти грязей с него не сходило. Взяв из шкафчика заранее приготовленный березовый веник, Ардабьев сначала нырнул в парную, где в тумане вырисовывалось несколько голых фигур.
— Андрей Иванычу приветик! — бодро выкрикнул Ардабьеву обладатель уютного кругленького животика, качающегося на двух рыжеволосых икрастых ногах.
Ардабьев узнал начальника отдела кадров Пеструхина, которого не особенно любил за всегдашнюю излишнюю предупредительность и сладковатость.
— Давай твой веничек, Андрей Иваныч, — засуетился вокруг него Пеструхин, — я тебя сейчас так обработаю, чо навек Пеструхина запомнишь… Да ты не беспокойсь, я веничек сам заварю… Пеструхин дело знат… Ложись-ка вот сюда на вторую полку — я уж ее оплеснул кипяточком… Расслабляйсь, Андрей Иваныч, расслабляйсь… Парку достаточно? А то, может, добавить?
— Чо это за вонь? — втянул носом воздух Ардабьев. — Аптекой отдает.
— Какая же это, извини за выражение, вонь, Андрей Иваныч? — слегка подобиделся Пеструхин. — Это я ментольцу в ковшик брызнул… Ингаляция, одним словом!
И пошел веник гулять по телу Ардабьева. Пеструхин обгуливал его веником с изыском — то листьями вдоль тела пошебуршит, то пятки пощекочет, а то как врежет крест-накрест — не хочется, да застонешь.
— Ну и тело у тебя, Андрей Иваныч, прямо скажу — богатырское! Не дашь тебе никаких твоих шестидесяти… Ни граммчика жиру — одни мышцы… А мне в мои сорок шесть уже с собственным пузом приходится веником сражаться. Да ведь какая работа у меня, сидячая, бумажная, не то, чо твоя… заглядывали масленые глазки Пеструхина из-под войлочной тульи в глаза Ардабьеву.
Ардабьева это напоминание о возрасте, хотя и льстивое, насторожило. А может быть, именно потому, что оно было льстивое?
— А ты ведь, кажется, чем-то болел, Андрей Иваныч? В Москву даже летал?.. А сейчас по тебе и не догадашься… Чем болел-то?
— Ничем, — отрезал Ардабьев. — Я ишо ни разу в жизни не бюллетенил. А в Москву я сына летал навестить.
— Я вот тоже никогда не бюллетенил, Андрей Иваныч. А болеть — как не болел… Вишь, у меня на заду, извини за выражение, квадрат красный… Это от пластыря перцового. Радикулит меня замордовал… Накурили на заседании, а я возьми да и раскрой потом окно напротив моего стола… Вот и прихватило. Так чо, когда я тебя о болезни спрашивал, это я без подвоху, почувствовав его настороженность, заверещал Пеструхин. — А теперь ты меня попарь, Андрей Иваныч. Посеки Пеструхина, посеки его, бюрократа… Вот так… Вот такушки… Ай да обмен любезностями…
В раздевалке Пеструхин, закутавшись в махровую простыню, бойконько нырнул рукой в портфель, извлек оттуда бутылку пива:
— Монгольское… С уланбаторского поезда… Извини, одна бутылка… Не ожидал встретить…
Ловко открыл бутылку о край скамьи, протянул Ардабьеву.
— Сначала ты, Андрей Иваныч… По старшинству…
Ардабьев отхлебнул, отметив про себя это «по старшинству». «Подъезжат он под меня… хитро подъезжат…» — с внезапной усталостью и отвращением подумал Ардабьев.
Пеструхин выпил свою половину до донышка и крякнул:
— Молодцы, братья-монголы! — Застегивая ремешок часов и взглянув на них, вдруг заторопился: — Ух ты, уже полседьмого… Моя благоверная меня уже, наверно, заждалась.
Когда Пеструхин вышел, хозяйственно положив в портфель пустую бутылку, худущий деповский слесарь, у которого на одной из тощих ягодиц была вытатуирована кошка, а на другой мышка, облегченно вздохнул:
— Пеструхин и после душа намыленный. Не человек, а скользкота сплошна…
— На возраст мой намекал, Ваня, — сказал Ардабьев. — Уходить надо. Самому. Пока не попросют… Пора бананы в огороде разводить.
— Брось ты про огород, — хлопнул его по голой спине слесарь. — Ты у нас первый машинист. В наставники пойдешь. А вот первых слесарей не быват… Слушай, давай выпьем сегодня, а?
— Не знаю, — сказал Ардабьев, влезая в чистую рубаху. — Я люблю под хорошее настроение пить. Водка настроение не менят, а увеличиват. А у меня настроение плохое.
— А чо тако случилось? Старость? Так она ишо не смерть…
— Для меня — смерть, — ответил Ардабьев. — Не чувствую я старости понимашь? А меня в нее, словно в душегубку вталкиват…
— Брось ты нудить… На тебя не похоже… Ты сейчас в силе, это верно. Но с работы и надо уходить, пока в силе. Чтобы смешным не стать, — сказал слесарь, завязывая кальсонные тесемки.
— Чо же ты не уходишь? Ты же мой ровесник…
— А я уже ушел, — сказал слесарь, опустив глаза.
— Когда? — поразился Ардабьев.
— Вчера. Пеструхину заявление принес. Так он меня всего благодарностями обмылил. Хотя бы для