сельскую детвору хоть карамелькой да одарит. После закрытия частной торговли кооперация не сразу на селе развернулась, так что и карамельки радостью были, — Инюшкин повернулся к участковому. — Так ведь, Миша?..
Кротов утвердительно кивнул.
— Много мы с дядей Афоней, так я называл Жаркова, поездили… — грустно продолжил Инюшкин. — Проще говоря, Антон Игнатьевич, с Афанасием Кирылычем я, не задумываясь, пошел бы в разведку…
— Не помните, как он последний раз уехал? — спросил Бирюков.
Лицо Инюшкина еще больше помрачнело:
— Помню. Запряг я Жаркову Аплодисмента — выездной жеребец у нас так назывался. Вороной масти, с белыми «чулками» на передних ногах. При коллективизации этого жеребца у Хоботишкиных забрали. Ну, значит, уже крепко завечерело. Афанасий Кирилыч довез меня от конюшни до дома и наказал идти спать. А сам вроде бы в Серебровку покатил.
— По какому делу?
— У него разных дел хватало.
— Что-нибудь конкретное из последнего разговора с ним не запомнили?
— Давно это было… — Инюшкин хмуро задумался. — Нет, Игнатьич, конкретного вспомнить не могу. Врать же, как Ваня Торчков, не стану.
— Что за общественные деньги вместе с Жарковым исчезли? — снова задал вопрос Антон.
— Об это тоже ничего не могу сказать. Память у меня в те годы была молодая. Она хотя и надежная, да не всегда главное запоминает. Вот, будто сейчас вижу, как дядя Афоня каждый раз покупал в райцентре макароны с мясом. Были тогда такие консервы, очень я их любил. Вернемся, бывало, домой и на соревнование друг с дружкой по полной банке за ужином уплетем. Еще нравилось мне собирать нарядные коробки из-под папирос. Обычно дядя Афоня курил дешевые папироски «Мак». Гвоздиками он их называл. В праздники же покупал «Сафо». Папиросы искурит, а коробку где попало не бросит, обязательно мне отдаст… — Арсентий Ефимович задумчиво погладил усы. — Еще помню, как однажды Жарков разрешил выстрелить из именного нагана. Воткнули в огороде черенком в землю лопату, отошли на пятьдесят шагов и я, к своему удивлению, прособачил в ней дырку. Отец, увидав дырявую лопату, хотел задать мне основательную лупцовку, но дядя Афоня не позволил. «Это меня, Ефим, — говорят, — надо розгами пороть. Думал, Арсюшка промахнется на таком расстоянии, а он, шельмец, в самую десятку влепил».
— У Жаркова был именной наган?
— Да, с надписью на рукоятке: «А. К. Жаркову — от Сибревкома. 1920 г.»
— Арсентий, — вдруг обратился к Инюшкину Кротов, — ведь Жарков и ликбез в Березовке организовывал. Помнишь, как в двадцать восьмом он ходил по дворам и чуть не силой заставлял учиться и малых, и старых?..
— Нето не помню! — живо подхватил Инюшкин. — Мы с тобой, Миша, тогда босоногими пацанми были, а другим-то ученикам бороды мешали каракули выводить. А писали на чем?.. Бумаги не было, так Афанасий Кирилыч раздобыл в Новосибирске два мешка водочных наклеек. На обороте тех лоскутков, размером с ладошку, и упражнялись рисовать буквы.
— Карандашей на всех учеников не хватало, — опять заговорил Кротов. — Каждый карандашик — помнишь, Арсентий? — на четверых разрезали. Закручивали отрезочки в свернутые из газетных клочков трубки, чтобы ловчее в пальцах держать, и до полного основания грифеля исписывали…
Разговор между Инюшкиным и Кротовым сам собою выстроился по принципу «А помнишь?». Антон Бирюков, не перебивая, слушал ветеранов и узнавал такие факты, которые ему, родившемуся после Отечественной войны, даже и в голову никогда не могли бы прийти. Он с детства знал родную Березовку почти такой, какая она есть теперь. Знал односельчан, которые хотя и старятся с годами, но вроде бы остаются все теми же. История родного села для него была неразрывна с историей страны: Октябрьская революция, Гражданская война, коллективизация, напряженные пятилетки, война Отечественная и… мирная послевоенная жизнь, без голода и лишений. Все это, начиная со школьных лет, укладывалось в его сознании полагающейся по учебной программе информацией, без особых эмоциональных оттенков. Казалось, основные события происходили где-то в далеких местах, расписанных в художественных книгах и показанных в кинофильмах. И все это вроде бы было не с настоящими людьми, а с актерами, изображающими тех или иных лиц. Сейчас же рядом с Антоном сидели реальные земляки и говорили о реальных событиях, прошедших вот здесь, на березовской земле. И эти земляки воочию знали загадочного Жаркова, судя по всему, немало сделавшего хорошего для березовцев и по неизвестной причине почти исчезнувшего из их памяти.
Когда воспоминания ветеранов поугасли, Бирюков обратился к Инюшкину:
— Арсентий Ефимович, почему Торчков в своих «мемуарах» утверждает, будто Жарков не давал в обиду «врагов народа»?
— Кого именно?
— Например, Осипа Екашева из Серебровки.
— Да какой он враг?! — удивился Инюшкин. — Осип Екашев был трудяга до седьмого пота. Батраков никогда не держал, все хозяйство на собственной горбушке волочил. Ну, а если долго не хотел в колхоз вступать, так это дело было полюбовное. Жарков за коллективизацию, конечно, агитировал — линия партии такая была, — однако под наганом никого в колхоз не загонял. На первых порах у нас много единоличников насчитывалось. Постепенно, к тридцать первому году, все они поняли, что упорный Сталин от своей задумки ни на шаг не отступит, и влились в колхозное общество.
— А кузнец Половников когда вступил в колхоз?
— Степан с первого дня не отказывал в ремонте колхозной техники. Половников хлебопашеством не занимался. Кузница его кормила. Правда, коровенку держал да еще сивая монголка у него была, чтобы дровишек либо сенца на зиму подвезти. При коллективизации эту лошадь за кузницей закрепили для вспомогательных работ.
— После исчезновения Жаркова кузнеца не арестовывали?
— Тогда многих на допросы вызывали, но насчет ареста… не знаю, — Инюшкин глянул на Кротова. — Может, Федорыч, ты что-нибудь помнишь? Половниковы от вашего дома наискосок жили…
Кротов пожал плечами:
— Похороны Степана помню — жена его очень сильно над гробом голосила. А об аресте Половникова мне неизвестно.
— И еще, Арсентий Ефимович: о каких костылях, обнаруженных у Половникова, Торчков упоминает? — снова спросил Антон.
Инюшкин усмехнулся:
— Кумбрык, как всегда, перепутал кислое с пресным. Степану Половникову на империалистической осколком снаряда ступню раздробило, и вернулся Степан с войны на костылях. Нога с годами поджила. Стал кузнец, прихрамывая, ходить, как говорится, на своих двоих. А костыли раньше делали крепкие, из дуба. Половников за ненадобностью отдал их Жаркову. Дядя Афоня, помню, шутил, что дохромает на царских костылях до коммунизма. Стой… — Арсентий Ефимович словно запнулся на полуслове. — Знаешь, Игнатьич, смутно мерещится, вроде бы Жарков, расставаясь со мной в тот вечер, не то пошутил, не то всерьез сказал: «Ну, Арсюшка, завтра, пожалуй, я без твоей помощи Аплодисмента запрягу»…
— К чему это было сказано?
— Не могу сообразить. Или дядя Афоня в одиночку куда-то ехать хотел, или иное что подразумевал… — Инюшкин вновь задумался. — Вот, Игнатьич, еще подробность вспомнилась: Афанасий Кирилыч никогда не расставался с колхозной печатью. Она всегда у него в нутряном кармане кожаной тужурки хранилась, в железной баночке из-под вазелина. Как понадобится заверить какой-нибудь документ, Жарков вытащит печатку, хукнет несколько раз на нее и — шлеп по бумаге!
— Какие отношения у Жаркова с народом были?
— Народ за Афанасия Кирилыча горой стоял.
— Обожди, Ефимыч, обожди, — вдруг заторопился Кротов. — А помнишь, как после пожара на крупорушке Жарков чуть не пришиб костылем Илью Хоботишкина?..
— Такого поганца, как Хоботишкин, мало было пришибить, — Арсентий Ефимович сердито шевельнул усами. — Его по тем строгим временам за учиненный поджог могли запросто расстрелять.